Данилин передал Вере разговор с Азизом, потом принял душ и растянулся на постели, рядом с ней. Вера, подложив под голову руки, чуть тронутые загаром, смотрела вверх. Ему показалось, что она сейчас где-то далеко, очень далеко от него. Он представил себе проспекты и площади Ленинграда, ощутил свежесть ленинградской весны, увидел белые папахи черемухи, растущей у них во дворе. Какая там благодать! А он оторвал Веру от Ленинграда, от дома, от библиотеки, где она проработала восемь лет.
Как раз перед его вызовом она начала осваивать механизированный поиск. Видно было по письмам: это очень увлекало ее. Машина-библиограф, машина, выдающая карточки с названиями книг по любой отрасли. Вера собиралась на конференцию в Таллин, где такие машины уже работают, выдают справки — стоит только нажать клавиши…
Это здорово, конечно!
Он оторвал Веру от матери, которой надо помогать. Оторвал от Веньки — непутевого младшего брата. С ним постоянно какие-нибудь истории: то декану нагрубит, то заглядится в автобусе на девушку и оставит там учебник или чертеж. Недавно от Веньки из Новосибирска, с практики, пришел сигнал бедствия: «Братцы, я женился!» Мать узнала от его приятелей и помчалась туда на самолете…
Все это пронеслось, как на экране, вереницей кадров, пронеслось под тот же лейтмотив: да, оторвал Веру от всего родного, привычного, от всех милых забот, вытащил сюда, под выстрел Сурхана Фаиза. Зачем такое испытание для Веры, для Марьяшки?
От этих размышлений ему опять стало душно. Он вскочил и выбежал в ванную. Там, под дождиком, Данилин окончательно решился, и ему показалось, что вместе с прохладой он ощутил странное облегчение. Надо сказать сейчас же, не откладывая.
— Видишь ли, Верошка… Если тут в самом деле заваривается такое со стрельбой — тогда тебе лучше уехать. Как, по-твоему, а?
Вера не шевельнулась.
— Да, я вижу, — сказала она.
В ней медленно нарастал гнев. У себя дома она натянула бы одеяло и отвернулась. Но тут никакого одеяла нет. Было душно, нестерпимо душно. Ее руки и ноги стали, кажется, еще тяжелее от гнева.
4
Два смуглых красавца, шагавших навстречу Вере, переглянулись, а один скорчил потешно-скорбную физиономию и покачал курчавой головой. «Должно быть, я ужасно выгляжу», — подумала Вера. Она вынула из кармашка хозяйственной сумки зеркальце и едва не оступилась — асфальт как решето, весь в выбоинах. А толпа все густела в тесной, извилистой улочке и несла Веру, не давая ей остановиться.
Э, неважно! Вера спрятала зеркальце. Однако какие глаза у африканцев! Они как будто смотрят тебе в душу…
Вера не спешит наполнить свою сумку фруктами, зеленью, бараниной и вернуться в коттедж. На людях ей легче.
Вчера, когда Антон предложил ей уехать, она так обиделась, что готова была согласиться. Потом ему позвонили с лоцманской станции, он собрался очень быстро и ушел. Поцеловал ее как ни в чем не бывало и ушел. Обида снова ожила.
На мостовую выплеснулся гомон кофейни. Старые арабы сидят за чашечками кофе, за кальяном, не замечая суеты базара. Толпа осторожно, уважительно обтекает их. Вера придерживает шаг. Она боится задеть кальян — пузатый медный сосуд с фантастическим узором.
— Мадам! Мадам!
Толстяк в пиджаке, в красной феске протягивает ей мундштук, хочет дать попробовать.
— Не курю, спасибо, — говорит Вера по-русски.
Толстяк улыбается ей, хорошо улыбается, как дочери. Отказ не погасил эту улыбку.
А где же те, кто стреляет? Как их тут различить? Они тоже сидят в кофейнях, курят кальян, пьют кофе и запивают холодной водой, как все? Слитный гул несется из глубины кофейни, в ней черно от припомаженных мужских шевелюр. Может, там зреет заговор и завтра разбудит всех пальбой, пожарами…
— Мадам! Мадам!
Теперь ее задержал горбун — бродячий дрессировщик с обезьяной. Есть что-то игрушечное в обезьяне. Шерсть у нее бежевая, короткая, с плюшевым блеском. Вера опустила в кружку медную монету и пошла было дальше, но укоризненный взгляд горбуна не пустил ее. Тотчас на голове обезьяны появился цилиндр, а в глазу монокль. Обезьяна пошла, выпятив живот. Короткая шерсть ее топорщилась от натуги: она изображала колониалиста, напыщенного и дряхлого. Кругом смеялись, хлопали.
— Араби, руси, ас салям! — крикнул кто-то.
Вера обернулась. Коренастый широколицый араб — наверно, он и кричал — сплел пальцы обеих рук и кивнул Вере.
«Откуда он знает, кто я? — удивилась Вера. — Я еще ни с кем не знакома тут, а меня уже приметили…»
В человеческой гуще прокладывают себе путь губастые ослики с поклажей, продавцы лимонада с огромными, окованными медью кувшинами, официанты с подносами, фокусники, нищие. Магазины словно выпотрошены: груды шерсти, рулоны ситца и шелка лежат на столах и прямо на мостовой. Все цветы, все краски мира горят на тканях. Гроздья бананов желтеют на расписных тележках. Утренний ветерок, замирающий перед полуденной жарой, чуть шевелит развешанные вдоль стен скатерти, шали, ленты. Неподвижно висят тяжелые пучки двухметровых свадебных свечей, клетки с попугаями, сбруя.