– Во имя Всесвятыя Троицы, Отца и Сына и Святого Духа. Аминь! – сказал, перекрестившись, мастер, вручая ученику тонкую кисть, – молись, сын мой.
Уже поздним вечером Антон прощался с новым учителем своим и отцом Виссарионом, который передал ему в руки бережно обёрнутую в саржу старую доску с ликом Спаса со словами:
– Писанные в дониконовской Руси образа имеют особую ни с чем не сопоставимую силу. Написать лучше нам уже не дано. Видимо никогда дано не будет. Будучи сам последователем Никона, чтобы не расшатывать наше единство противостоянием, признаю то, что Церковь наша до Реформы была чище и сильнее, что не следовало этого делать. Но теперь уж не суть, не следует раскол усугублять, а напротив, сливаться с последователями веры старой. Главное сейчас то, что народ всё дальше от Бога отходит. Видел я недавно, что на Неве в душах людей твориться! Важнее всего нам попытаться процесс этот остановить. Во славу этого бери образ Спаса и пробуй на нём, подражай его силе, копируй для начала. На таком образе учиться подобает. Смотри, береги старинную икону! Драгоценная она!
– Свят, свят, дорожить буду, оберегу! Клянусь не потеряю! – прижимая к груди образ отвечал Антон.
– Не клянись никогда: да-да, нет-нет, что сверх этого – то от Лукавого. Ну а это тебе от меня, – добавил Виссарион, протягивая Охотину шейную иконку Богородицы, – носи. А вот ещё: почитай на досуге, – священник протянул Охотниу пожелтевшую вырезку из газеты.
Они вместе вышли на воздух. Казалось, что старая люстриновая ряса надёжно защищает отца Виссариона, пощипывание морозного ветра он не ощущал вовсе и всё также загадочно улыбался Антоше до расставания в воротах монастыря. В газетной вырезке оказалась статья из «Церковного Вестника» за 1899 год в защиту старой иконописи, которая начиналась словами: «Пора уже положить конец варварству при ремонтах церквей и появлению живописи, уродующей лики святых, древнюю иконопись. Приходские «батюшки» простодушно полагают, что чем ярче и гуще положены краски, чем они свежее и лучше покрыты лаком, тем икона ценнее».
Потом было сорок дней Алексея. Сырой и серый, почти что весенний уже денёк, с самого утра – в царстве беспомощной кладбищенской печали. Мать в слезах, раздающая направо и налево на задушные поминки209
, каркающие на голых деревьях вороны. Затем была поминальная служба и семейная домашняя тризна. Антон с гордостью показывал братьям, пришедшим на поминки, свою первую икону, копию, списанную им буквально за день до собрания. Даже мастер хвалил его, но велел немного доработать. Все буквально восторгались успехом маленького братца, мол «от Бога в тебе дар!», но Боря думал про себя: «Вот ещё святоша растёт. Нет, чтобы делом полезным заняться. Чудаки этот скучный мир красят, есть такое, но это уже более, нежели чудачество, это уже расстройство мозга: сидеть и днями корпеть над доской, забросив учёбу. А родители и возразить не смеют. Богомаз растёт жалкий, подфурщик210 к тому же».Когда Антон, после полугода упражнений в мастерской и дома, написал наконец, свою первую настоящую икону, вложив в неё уже свою душу, какую-то частичку себя самого, написал буквально на одном дыхании, за ночь и мастер выразил искреннее одобрение, мальчик внезапно резко и болезненно осознал, что его дальнейшее существование лишается, тем самым, всякого смысла, что ничего лучшего он уже не совершит. Покончить же с собой он не смел, ибо был весьма богобоязненным человеком. «Надо перетерпеть, а потом один путь – в монастырь» – решил он. Но всё оказалось не так просто. Отец Виссарион не велел пока ещё постригаться, но окончить гимназию, а может и продолжить учёбу дальше: «Годы твои ещё неосознанные, повременить надо. Такой шаг размышлений требует, не разовых эмоций». Мастер-иконописец, брат Агафокл, вторил словам отца Виссариона, а потом предостерёг мальчика: «Учись, но не связывайся только с псоглавцами проклятыми, что самодержавие уничтожить намереваются! Всё студенчество их духом ныне отравлено».