По весне отец и мать, чтобы проводить меня, возникают из-за угла в мешковатых штанах, которые надевают для садовых работ. Родители тащат мальчика на задний двор, где у нас теперь лежит большая куча цементных блоков – отец сложил их туда на случай, если они как-нибудь потом пригодятся. Родители настойчиво демонстрируют мальчику клумбу ирисов, словно он пожилая дама; и он вынужден что-нибудь сказать про ирисы, хотя голова у него сейчас занята чем угодно, только не цветами. А иногда отец пытается втянуть мальчика в познавательную беседу на злобу дня или спрашивает, читал ли он то или это, и вытаскивает книги из шкафа, пока мальчик переминается с ноги на ногу. Потом мальчик неловко говорит мне: «А твой отец шутник».
Мои родители ведут себя как неуправляемые, чумазые, проказливые младшие братья и сестры, которые могут вдруг выпалить что-нибудь и поставить всю семью в неловкое положение. Я вздыхаю и делаю вид, что ничего особенного не происходит. Мне кажется, что я старше своих родителей. Много старше. Я чувствую себя древней старухой.
С мальчиками я не занимаюсь ничем таким, из-за чего стоит беспокоиться. Всё как у всех. Мы ходим в кино, где садимся в секцию для курящих и обжимаемся. Иногда мы ходим в кинотеатры для автомобилистов на открытом воздухе, едим попкорн и опять же обжимаемся. Существуют правила, которые регулируют обжимания: он посягает, она отталкивает, он посягает, она отталкивает. Пояс для чулок трогать не положено, лифчик тоже. И расстегивать молнии. Губы мальчиков отдают сигаретами и солью, а кожа пахнет лосьоном после бритья «Олд спайс». Мы ходим на танцы и крутимся под рок-н-роллы или медленно переступаем в синем свете среди других таких же пар. После формальных танцевальных вечеров мы идем к кому-нибудь домой или в ресторан «Сент-Чарльз», а потом обжимаемся, хоть и недолго – к этому времени мне обычно уже пора уходить. Для формальных танцевальных вечеров у меня есть особые платья, которые я шила сама, так как у меня нет денег их купить. У них многослойные тюлевые юбки на жестком кринолине, и я все время беспокоюсь, что крючки расстегнутся. У меня есть атласные туфли подходящего к платью цвета или с серебряными ремешками. Я надеваю клипсы, от которых адски болят мочки ушей. На эти танцевальные вечера мальчики присылают мне бутоньерки, которые я потом проглаживаю утюгом и держу в ящике стола: сплющенные гвоздики, побуревшие с краев бутоны роз, пучки мертвой растительности, словно коллекция засушенных голов, только из царства флоры, а не фауны.
Мой брат Стивен относится к этим мальчикам с презрением. Он считает, что они все идиоты и недостойны того, чтобы я воспринимала их всерьез. Он смеется над ними за глаза и коверкает их имена. Не Джордж, а Жоржик-Коржик; не Роберт, а Чмоберт. Стивен предлагает пари на то, сколько продержится тот или иной ухажер. «Этому я даю три месяца, – говорит он, увидев какого-нибудь мальчика в первый раз. Или: – Ну и когда ты собираешься его бросить?»
Я не обижаюсь на брата. Я ничего другого от него и не ожидаю, потому что он частично прав. Я не чувствую к этим мальчикам ничего такого, что чувствуют девочки в комиксах про истинную любовь. Я не томлюсь в ожидании звонка. Мне нравятся эти мальчики, но я в них не влюбляюсь. Описания томящихся влюбленных девушек в подростковых журналах – на каждой щеке по слезинке, словно жемчужные серьги, – ко мне совсем не подходят. В каком-то смысле отношения с мальчиками для меня несерьезное дело. Но отчасти – серьезное.
Часть, которую я воспринимаю всерьез, – это их тела. Я сижу в прихожей, зажав трубку плечом, и слушаю тело собеседника. Не столько его слова, сколько паузы – и в этих паузах их тела воссоздают себя заново, или я их создаю, они обретают форму. Когда я хочу видеть мальчика, это значит – я скучаю по его телу. Я изучаю их руки, подносящие сигареты к губам во тьме кинозала, наклон плеча, угол бедра. Я искоса разглядываю мальчиков при разном освещении. Моя любовь к ним визуальна: вот та часть их, которой я хотела бы владеть. «Не двигайся, – думаю я. – Замри. Подари мне это». Вся власть, какую имеет надо мной мальчик, действует через глаза. А когда он мне надоедает, эта усталость отчасти физическая, но также отчасти зрительная.