В жопу Санта-Клауса! Сукин сын не одарит меня тем, что нужно. Мне нужна Джойс. Я хочу назад мою женщину. Не жди от меня писем в этом году, Членик-Ник. Но как бы я всё-таки хотел отправить письмецо с планеты Плоть в мир теней. Я хотел сказать Джойс, как я зол на неё за то, что она набралась нахальства заболеть и дать дуба. Я чувствовал себя мальчишкой, которого бросил лучший друг…
Я устроил ей хорошие проводы — как она хотела. Я написал надгробную речь, и на похоронах звучали только мелодии из альбома «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Нила Дайамонда.
Она хотела, чтобы её кремировали и развеяли прах на горе Игл-Маунтин, нашей любимой вершине Скалистых гор, что в 100 милях к северо-западу от Калгари у ранчо «Йа-Ха-Тинда».
Я хранил урну с пеплом на рабочем столе, и, честно признаться, он всё время сыпался на пол.
Как-то вечером, через два месяца после её смерти, моё раздражение достигло апогея. Я поклялся небесами, что отыщу какую-нибудь девку и затрахаю её до смерти, чтобы сорвать злость.
— Если ты думаешь, что я до конца дней буду болтаться как говно в проруби и думать о тебе, то ты просто спятила! Уж как-нибудь справлюсь и без тебя …
Я чуть было не спустил её прах в унитаз. Я хотел разбить урну, высыпать пепел в воду, смыть и прокричать: «Счастливого пути, крошка, ступай на веки вечные в канализационную систему Калгари, а мне плевать, будешь знать, как умирать!
Но я не сделал этого.
Хотя знал, что она бы над этим только посмеялась. Всю зиму я крепился, а по весне разметал её прах именно там, где она завещала, и любовался при этом видом на реку Ред-Дир-Ривер.
После её смерти мне всё уже было до лампочки. Я тоже хотел умереть. Я устал цепляться за жизнь. Сначала во Вьетнаме. Теперь вот в Канаде.
Тоска — долгий и трудный процесс, и порой нужна помощь, чтобы с ним справиться. Оглядываясь на свой печальный опыт, я сожалею, что рядом не оказалось никого, кто мог бы мне помочь. Думаю, мне было бы легче. Сплошь и рядом я совершал ошибки. Я отдалился от друзей, соседей, вообще от общества. Я плотно задёрнул шторы. Не отвечал на телефонные звонки. Редко выходил из дому при свете дня — разве только в продуктовый магазин. А если всё-таки выходил, то это случалось обычно после полуночи: три или четыре часа я мотался на машине, чтобы расплескать хоть часть своей злости — и ничего не выходило. Отмерив 20 миль, я возвращался домой, и, как и прежде, раздражение так распирало меня, что всякий раз я почти срывал с петель входную дверь. Я не мог сосредоточиться. Не мог уснуть. Но потом я впал в ещё более глубокую депрессию, и теперь мог только спать. По утрам не хотелось вставать с постели. О пище я вообще не думал. Я не хотел делать ничего. Я хотел умереть, просто не быть. У меня не было ни будущего, ни прошлого. Я жил во мраке. Ни живой, ни мёртвый. Я был словно восставший из мёртвых. О себе я не думал и будущего не видел. К тому времени я уже почти 20 лет страдал от депрессии — с самого возвращения из Вьетнама, и лекарства мне не помогали. Они только маскировали боль, и я жил, ничего не чувствуя, как зомби. А пойти бы тогда к врачу, да получить бы рецепт на прозак.
Это был худший отрезок моей жизни. Как никогда раньше я приблизился к краю пропасти. Свет покинул мою жизнь, и мой мир был чернее «Чёрной норы» Калькутты. Так тянулось месяцы и месяцы. У меня не было ни энергии, ни побуждений. Это был жестокий удар для жизни, которая и без того с раннего детства изобиловала трагедиями… Я ни с кем не разговаривал, только с моим другом Фрэнком Витманом, который один иногда забегал ко мне и приглашал на ужин по-китайски.
Со дня похорон в начале декабря и до середины марта Фрэнк был единственным человеком, которого я видел. И я благодарен за него Господу, потому что он всегда поднимал мне настроение. Целыми днями я сидел в тёмном доме и барахтался в мрачных думах. Впервые я по-настоящему почувствовал жало тоски. Ибо ни смерть отца, ни даже Вьетнам, где было потеряно столько товарищей, не смогли меня к ней подготовить.