Марк сам удивился тому, что чувствует. Без всякого сомнения, перед ним лежало не то, что поддерживало его в эти дни. Невыносимое, жуткое изображение было, на свой лад, так же далеко от «нормального», как и все остальное в комнате. Марк не мог выполнить приказ, и поэтому ему казалось, что гнусно оскорблять такое страдание, даже если страдалец вырезан из дерева. Но дело было не только в том. Все здесь как-то изменилось. Оказывается, дихотомия{131}
«нормальное» — «ненормальное» или «здоровое» — «больное» работает не всегда. Почему тут распятие? Почему самые гнусные картины — на евангельскую тему? «Куда бы я ни ступил, — думал Марк, — я могу свалиться в пропасть». Ему хотелось врасти копытами в землю, как врастает осел.— Прошу вас, быстрее, — сказал Фрост.
Спокойный голос, которому он так часто подчинялся, чуть не сломил его. Он шагнул было вперед, чтобы скорей отделаться от этой ерунды, когда беззащитность распятого остановила его. Никакой логики не было. Эти руки и ноги казались особенно беззащитными именно потому, что они сделаны из дерева и уж никак, ничем не могут ответить. Безответное лицо куклы, которую он отобрал у Миртл и разорвал на куски, вспомнилось ему.
— Чего вы ждете, Стэддок? — спросил Фрост.
Марк понимал, как велика опасность. Если он не послушается, отсюда ему не уйти. Страх снова подступил к нему. Он сам был беззащитным, как этот Христос. Когда он это подумал, распятие предстало перед ним в новом свете — не куском дерева и не произведением искусства, а историческим свидетельством. Конечно, христианство — чушь, но этот человек жил на свете и пострадал от Бэлбери тех дней. Тогда Марк понял, почему, хотя он и не здоров, и не нормален, он тоже противостоит здешней извращенности. Вот что бывает, когда правда встречает неправду; вот что делает неправда с правдой и сделает с ним, если он правде не изменит. Это — перекресток, крест.
— Вы собираетесь работать? — сказал профессор, глядя на стрелки. Он знал, что Джалс вот-вот прибудет и в любую минуту его могут вызвать. Заниматься сейчас он решил и по наитию (с ним это случалось все чаще), и потому, что спешил заручиться сообщником. В ГНИИЛИ было только трое посвященных — он, Уизер и, быть может, Стрейк. Именно им придется иметь дело с Мерлином. Тот, кто поведет себя правильно, может стать для остальных тем, чем все они были для института, а институт — для Англии. Он знал, что Уизер только и ждет от него какого-нибудь промаха. Значит, надо поскорей перевести Марка через черту, за которой подчинение макробам и своему наставнику становится психологической, даже физической потребностью.
— Вы меня слышите? — спросил он.
Марк молчал. Он думал, и думал напряженно, ибо знал, что, остановись он хоть на миг, страх сломит его. Да, христианство — выдумка. Смешно умирать за то, во что не веришь. Даже этот человек на этом самом кресте обнаружил, что все было ложью, и умер, крича о том, что Бог, которому он так верил, оставил его. Этот человек обнаружил, что все мироздание — обман. Но тут Марку явилась мысль, которая никогда ему не являлась: хорошо, мироздание — обман, но почему же надо вставать на его сторону? Предположим, правда совершенно беспомощна, над ней глумятся, ее терзают, убивают, наконец. Ну и что? Почему не погибнуть вместе с ней? Ему стало страшно оттого, что самый страх исчез. Все эти страхи прикрывали его, они защищали его всю жизнь, чтоб он не совершил того безумия, которое совершает сейчас, когда говорит, обернувшись к Фросту:
— Да будь я проклят, если это сделаю!
Он не знал и не думал, что будет дальше. Он не знал, позвонит ли Фрост в звонок, или застрелит его, или прикажет снова. Фрост глядел на него, а он на Фроста. Потом он увидел, что Фрост прислушивается. Потом открылась дверь, и в комнате оказалось сразу много народу — человек в красной мантии (бродягу он не узнал), и странный священник, и Уизер.
4
В большой гостиной царило беспокойство. Хорес Джалс, директор института, уже полчаса как прибыл. Его повели в кабинет и. о., но и. о. там не было. Его повели в директорский кабинет и надеялись, что он там застрянет; он не застрял. Через пять минут он свалился им на голову и стоял теперь спиной к огню, попивая херес, а главные люди института стояли перед ним.
Беседовать с ним было всегда нелегко, ибо он упорно считал себя настоящим директором и верил, что основные идеи принадлежат ему. Поскольку он не знал другой науки, кроме той, которую ему преподавали в Лондонском университете лет пятьдесят назад, и другой философии, кроме той, которую он почерпнул из Геккеля{132}
, Джозефа Маккэба и Уинвуда Рида, обсуждать с ним работу института не представлялось возможным. Приходилось измышлять ответы на бессмысленные вопросы и восхищаться мыслями, которые были и глупыми, и отсталыми даже в свое время. Вот почему никто не мог обойтись без Уизера, который, один из всех, владел стилем, совершенно удовлетворявшим директора.