Часто надоедать дачникам тетя считала неприличным. Впрочем, Саша там скучала среди людей, когда я скучала в одиночестве. Видимо, скука происходила не из внешнего, а из отсутствия чего-то важного в нас самих. Чем больше у тебя в юности задушевных друзей, за которых цепляешься — бывает, что мы ходим парочками, тройками, а то и четверками-пятерками — тем большего не хватает для ощущения собственной полноты. Наши встречи были приятны, но уклада жизни не меняли. Саша часто бывала самодостаточна. Тетя же, осколок семьи, из - бежавшей арестов и доносов, чьих представителей скосили сердечные болезни и одинокая старость, не жаловала в доме гостей — многолюдье исчезло с тех пор, как она была в возрасте «на выданье» и пела романсы с будущими военными. С тех пор из дома исчезло и пианино, и тетя почти никогда не пела — ее брак оказался неудачным. Но призрак изгнанного пианино, видимо, продолжал перемещаться в те дома, где она потом жила, потому что не один и не два человека в воспоминаниях говорили об инструменте, и удивлялись, когда я отрицала.
Тетя отдалась работе, а свои глубокие привязанности удачно скрывала до последних дней — только смерти когда-то любимых вызывали их наружу. Из нее получился очень ответственный работник. Раз в месяц забегала та или иная подруга — чаще это были матери-одиночки, обвешанные проблемами, они делились с тетей крупными и мелкими наростами на своих жемчужинах детях и на своей раковине.
В остальное время мы оставались вдвоем. Иногда я так долго молчала летом, что, отправленная за хлебом, с трудом его покупала — стеснение у меня вызывала и сама продавщица, хотя она стояла здесь уже лет двадцать, и необходимость назвать покупку хриплым от долгого молчания голосом, и протянуть руку с мелочью. Тетя, опекавшая меня неустанно, успевала крикнуть с балкона: «Не горбись, иди прямо!» А по возвращении обсудить особенности моей походки и сообщить мне мнение о ней соседки — бывшей манекенщицы из окна напротив. Из меня хотели сделать внешнее совершенство, и я начала приписывать то же внимание к себе и другим людям — как будто на подиуме. А так как общение было мгновенно и незначительно, да еще приправлялось та кой странной специей, блюдо под названием коммуникация не могло стать съедобным. Зато в прошлом, которого было так много у тети, я ориентировалась уверенно.
Как доктор Хаус, я была беспощадна в разгадывании ее тайн. Для чего? Наверное, для продолжения и сохранения себя.
После тетиных рассказов старый центр, населенный замечательными людьми, энтузиастами нового города, представал в своем новом местном величии, в эпоху собственного Золотого века, как всегда, наблюдаемого из эпохи упадка.
За долгую жизнь тете пришлось сменить не только несколько городов, привыкнуть к ним и потом от каждого отвыкнуть, но и принять в качестве постоянного пристанища город, так не похожий ни на старую Москву, ни на романтическую Читу — романтическую в глазах взрослого, оставшегося ребенком. Примирение наступило не сразу, помогло необъяснимое притяжение к русским царям, описанным сказкотворцами — особенно к Петру Первому. Пристрастие к его фигуре открыло двери восхищению Петербургом, а за неимением возможности там оказаться — удовольствием от мелькания его следов в облике Перми. Регулярность улиц, каменные львы у входа в роддом, неувядаемая сила пермского балета — все это, несомненно, очень радовало тетю и иногда она даже вплотную к этим отражениям приближалась. Так, наверное, радовал Петра Петербург — как отблеск виденной им Европы. Тетя вспоминала питерских львов, глядя на пермских из того же прайда, а Петр, глядя на петербуржских, — флорентийских.
Чита была ее романтической родиной, Москва — «зеленым виноградом», средоточием амбиций, «местом сильных». В конце жизни, совпавшим с расшатыванием, раз - венчанием и раскрытием — тетя занимала себя тем, что вырезала из газет статьи про Сталина и его окружение, Хрущева и его окружение, Брежнева и его окружение, Горбачева и его окружение, Николая и его окружение. Желание участвовать в жизни «двора», должно быть, не угасало. И за десять лет до смерти она увлеченно читала воспоминания девицы Вырубовой, драматургию Радзинского (слушать его «завывания» она отказывалась). На другом полюсе стоял шкаф с моими книгами, вникать в содержание которых она раз и навсегда отказалась. Зарубежная литература признавалась только частично — и заканчивалась где-то после Ремарка.
Невмешательство привело к двум занимательным моментам.
«А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер!..»
сменилось на
Вей, мистраль, властитель далей,
Туч гонитель, бич печалей,
Радость сердца моего!
Не одно ль предназначенье
Нам начертано с рожденья,
Чадам лона одного?