Впрочем, не только путь развития личности, но и направление, в котором должен развиваться мир, представлялось нам проблематичным. Когда образовались кристаллы, мне в отличие от моей подруги Вуг казалось, что мир достиг окончательной формы — кристаллической, то есть абсолютно правильной, подчиненной строгой логике математических отношений. Все отклонения, столь милые сердцу Вуг, раздражали меня, как досадные ошибки, я не понимал, что только эти отклонения от стандарта — пусть даже самого совершенного — придают предметам индивидуальный облик. Я не понимал, что если бы на Земле безраздельно воцарилась кристаллическая форма, то невозможна была бы жизнь, которая всегда неповторимо индивидуальна, и она не могла бы развиться до своего высшего проявления — человеческой личности. Даже время имело бы другой характер: ведь время, в котором существуем мы, живые, нельзя повернуть вспять, чтобы мы вернулись к первоначальному состоянию; а кристаллы можно, к примеру, растворить в воде, потом выпарить ее, и они восстановятся, по-прежнему правильные и однообразные. К счастью, развитие пошло не по пути, который представлялся мне столь заманчивым, да и до сих пор кажется заманчивым тем, кто хотел бы превратить человеческие личности в атомы правильной сетки мнимых кристаллов — гигантских городов, монополистических предприятий, тоталитарных государств.
Мой биограф, передавая то, что я рассказал ему о кристаллах, изобразил меня, пожалуй, чересчур уж ворчливым и недовольным якобы полным отсутствием закономерностей и порядка в нынешнем мире. И точно так же он, по-моему, неправильно истолковал историю моих пари с деканом (К)уК. Я только хотел сказать ему, что куда легче постигнуть законы, управляющие развитием органической и неорганической природы (тем более что законы эти почти всегда сводимы к математическим выражениям), чем законы, управляющие человеческим обществом и действующие через все случайности. А в его изложении получилось так, что в развитии человечества нет никаких закономерностей, и в этом смысле победа Цезаря над Помпеем так же случайна, как победа рысака-фаворита на парижском ипподроме Лоншан. Право, такой скептицизм не оправдан в наши дни, когда законы развития общества не только признаны познаваемыми, но и познаны, и кроме того, мой автор вступает здесь в противоречие с самим собой: ведь каждый его рассказ говорит о движении мира и человека вперед, а разве может сумма последовательных случайностей дать в результате прогрессивное развитие?
И убедительнее всего мой биограф опроверг собственный пессимизм в последнем из очерков моей жизни. Когда я рассказал ему о том времени, когда я был моллюском и строил раковину, мы вспомнили заключительные строки гётевского «Фауста»:
Да, «вечная женственность тянет нас к ней»… Именно ощутив тягу к моллюску другого пола, то есть впервые испытав любовь, почувствовал я, что мне одному должны быть предназначены ответные чувства, а я сам должен выделяться из среды подобных мне; короче говоря, благодаря любви я впервые ощутил себя индивидуальностью. А почувствовав себя индивидуальностью, я стал не только пассивно воспринимать воздействия среды, окружавшей меня, но и активно проявлять и совершенствовать заложенные во мне качества — начал строить свою раковину. Да, тяга к вечно женственному явилась для меня и причиной и, как у Гёте, «символом» становления и развития индивидуальности. Более того: постройка раковины явилась первым в истории живых существ проявлением творческой воли одного из них, а значит, и сама творческая воля появилась в мире благодаря все той же тяге. Недаром посвятил мой биограф «вечной женственности» прекрасное стихотворение в прозе, написанное от моего лица и составившее вторую главу рассказа. (Увы! Сам я не способен был бы создать такое — ведь недаром я стал теперь ученым и мыслителем, а не поэтом.)