Приняв такую манеру счета, мы убедимся в том, что акме Венеции приходится на 16-е столетие, Петербурга — на 18-е, Парижа — на 19-е. В этой хронологии Нью-Йорку достался XX век, но не весь. Ведь акме городов тоже не длится слишком долго. Нью-Йорк нашел себя в самые трудные — 30-е годы, когда городу открылась его судьба и прелесть. Середина 20-х. В обезумевшей от войны Европе потерянное поколение торопится жить: короткие юбки, короткие стрижки, короткие книги, африканские ритмы — век джаза. Новому времени нужны новые вещи. Едва оправившись от войны, французы решили заново привить почти угробленному континенту вкус к жизни и любовь к роскоши. Знающие в ней толк парижане решают вернуть себе звание столицы, на которую претендовала довоенная Вена. Чтобы показать себя в международном контексте, в 1925 году Париж устраивает выставку декоративных искусств, намного позже давшей наименование последнему из великих художественных стилей Европы — ар деко. Он был то ли опровержением, то ли продолжением ар нуво, соблазнительного, но слишком вычурного искусства «прекрасной эпохи».
Если ар нуво — рококо XX века, то ар деко — его ампир. Заменив кривую линию прямой, дизайнеры приняли индустриальную геометрию, но сделали ее изысканной и нарядной. Вместо того чтобы спорить с машиной, они смиряли ее брутальность элегантной формой, экзотическими цветами и драгоценными материалами, главным из которых стало золото. Шедевр ар деко — машинный век с человеческим лицом, пусть и раскрашенным. Этот стиль отличается от бездушного функционализма, застроившего планету взаимозаменяемыми коробками, которые и снести не жалко.
Объединив французский кубизм, итальянский футуризм и русский конструктивизм, художники ар деко создали свою азбуку дизайна: стилизованные букеты, юные девы, мускулистые юноши, элегантные олени и лучи вечно восходящего солнца. В ар нуво орнамент был повторяющимся и асимметричным, как волна. Искусство ар деко любило энергичный зигзаг, подражавший молнии.
Главным в новом стиле считалась беспрецедентность. XX век тогда был еще молодым, но уже умудренным. Он чурался пышного прошлого, которое привело к катастрофе, и жаждал обновления жизни или — хотя бы — ее стиля. Поэтому пафос выставки заключался в ее оригинальности. Организаторы запретили участникам использовать классические мотивы. Для этого художникам пришлось отказаться от универсального языка античности, которым они пользовались двадцать пять столетий. (Исключение сделали только для Италии, ибо считалось, что без колонн ей жить так же трудно, как без оливкового масла.) Парижане отвели экспозиции громадную эспланаду, ведущую к Дому инвалидов. Через шесть месяцев все павильоны должны были снести. Недолговечность выставки провоцировала дерзость зодчих, азартно игравших новыми формами и материалами. Лучше всех с этим справилась советская Россия, блеснувшая конструктивизмом, впервые, как считают историки, привившим архитектуре любовь к стеклу и бетону.
Выставка покорила мир, хотя его там было не так уж много. Англичан представляли шотландские дизайнеры. Мастера тевтонской Европы не приехали вовсе — приглашение пришло слишком поздно. Америке, и это самое интересное, не нашлось, что показать.
Это никого не удивило. Американцев привыкли считать богатыми и безнадежно безвкусными родственниками. Оплакивая открытие Америки, Зигмунд Фрейд назвал ее «большой ошибкой». Европа была с ним согласна — даже после Первой мировой войны. Хотя после нее Америка стала первой державой, Новый Свет был все еще отдушиной Старого. Здесь спасались от истории и зарабатывали на жизнь. Америка была эстетической окраиной, отсталым захолустьем, где Европа повторяла себя в карикатурном виде: античный портик в провинциальном банке.
При этом Америка уже могла предъявить XX веку собственное уникальное достижение — небоскребы. Но, научившись их строить, американцы еще не поняли — как. Первые высотки искали себе предшественников в готических соборах. Память об этом заблуждении хранит Питтсбург, где посреди города стоит университетский «Кафедральный собор науки». Издалека он напоминает церковь, внутри тем более: лес колонн, цветные тени от витражей, полумрак, гулкое эхо. Однажды я читал там лекцию и не успел заметить, как она сама собой превратилась в проповедь.
Тем не менее небоскребная готика нашла себе пылких поклонников. Даже дерзкий модернист Эзра Паунд, который призывал «сделать мир новым», с восторгом принял архитектуру первых нью-йоркских высоток. Одна из них — Вулворт. Наряженный до умиления, он напоминает как невесту, так и ее свадебный торт. Лишенная внутреннего содержания и внешнего смысла, американская готика казалась пародией на настоящую. Она никуда не вела, потому что ничего не говорила небу, а ведь диалог с ним — тайный умысел всякой вертикали. Освоив лифт и сталь, небоскреб стал выше всех. Но, вытянувшись намного дальше своих предшественников, он оставался немым, пока не обучился языку заморского стиля.