Незадачливый Рип ван Винкль, проспавший двадцать лет в Катскильских горах (неподалеку от озерца, где я ловлю окуней), стал единственным жителем своей деревни, заметившим американскую революцию: вместо короля Георга в трактире висел портрет Вашингтона. Для его земляков перемена произошла давно и незаметно. Чтобы жизнь сложилась в историю, она должна быть не твоей, а чужой и прошлой.
Именно это со мной и происходит, но только тогда, когда я возвращаюсь в Америку. В Москве — наоборот. Русская жизнь кажется реальной, а моя — нарисованной, словно очаг в доме Буратино. Игрушечная рутина с ежедневной порцией новостей, книг, велосипеда — эскапизм отрезанного ломтя, уставшего от родной буханки. Конечно, это всего лишь оптическая иллюзия: из одной жизни другая видится ненастоящей или нестоящей. Тут нет ничего нового, но чаще альтернативой считается не заокеанский мир, а потусторонний. Я — другое дело еще и потому, что сам не замечаю, насколько стал американцем, но об этом не дают забыть в гостях. «Американец», — вздыхает хозяин и идет за скатертью, хотя я бы обошелся и газетой.
Зато я помню ту историю, которую в России знают хуже всего, — свою и недавнюю: «Историю государства Российского от путча до наших дней». Прошлое одного из самых молодых, наряду с Молдовой и Черногорией, государств Европы окутано туманом, благородно скрывающим стыдные, как подростковые сны, воспоминания о первых днях свободы. Но я-то помню, какими они были.
На Невском сияло солнце, а я еще не завтракал. В столовой, уже переименованной в «кафе», подавали спиртное и сдобу. Остановившись на втором, я сел лицом к проспекту, с которого в зал ввалился пьяный с молодой щетиной. Его треники до самого паха оттягивал пистолет неведомого мне калибра. Пирожными юноша не интересовался, а водка в него уже не лезла. Ему страстно хотелось стрелять, и это было понятно всем, но яснее всех позеленевшему официанту. Прикинув траекторию и учтя рикошет, я ушел, не допив кофе. Надеюсь, что этот молодой человек не дожил до наших дней, оставшись на заре революции, победы которой так заметны от Кремля до Садового.
— Как Август — Рим, — сказал мне наблюдательный иностранец, — Лужков взял Москву кирпичной, а оставил мраморной.
— Была красной, станет белой? — переспросил я.
— Вроде того, — не понял меня собеседник. — Сегодня это город рантье: у москвичей вместо нефти недвижимость.
И они ею пользуются в свое удовольствие. Американцы ездят по Москве верхом — на велосипедах, немцев я видел в метро, русских — в «мерседесах». Революция, о которой предупреждали большевики, свершилась, хотя в ее музее на Тверской, где в горячие дни рядом с «Максимом» стоял обгоревший в 91-м троллейбус, вновь остался только старый пулемет — с Гражданской. Первый признак революции: язык не поспевает за историей. В прошлый раз его сократили до аббревиатуры, в этот, наоборот, удвоили, создав словарь дуплетов.
До этого язык революции обходился слогами. Впервые я услышал его от Мамонова, который юродивым уже был, а святым еще нет.
— «Крым-рым-мрым» — выл он со сцены Линкольн-центра благую весть перестройки, простую, как мычание, и столь же искреннюю.
— Что это было? — спросил я его, пробравшись за сцену.
— Русская народная галлюцинация.
Окрепнув, язык научился говорить по-новому.
— Люблю, — сдуру признался я интервьюеру, — вкусно поесть.
— «Топовые продукты образуют мой тренд», — перевел он меня на русский, скрашивая допотопную ущербность эмигрантского языка, трусливо чурающегося заимствований.
Сегодняшний русский богатеет за счет несвоих ресурсов. На каждое родное слово есть чужое, точно такое же, но намного дороже. Язык полон не новых понятий, а старых с другими названиями. Как стихи и молитвы, они могут служить магическим оберегом, лексическим амулетом, формулой заклинателя, приносящей победу пермской команде «Урал-Грейт», во что бы она ни играла.
С этой точки зрения, первая часть названия «Экспресс-дизайн „Старик Хоттабыч“» дословно переводит вторую. Чужеземный корень всегда волшебный. Он сидел в словаре, словно джинн в бутылке, пока реклама не разнесла ее вдребезги, выпустив на волю иностранного духа. Он обладает чудесной способностью не столько преобразовывать, сколько приукрашивать реальность, называя ее по-новому.
Характерно, что в этой декоративной игре разума хранители языка участвуют вместе со всеми. Прочитав заголовок «Шорт-лист и лонг-лист Национального бестселлера», старый филолог меланхолически заметил, что от русского в этом предложении осталось только одно слово: «и».