Читаем Космополит. Географические фантазии полностью

В густом литературном контексте романа каждый подражает любимому автору. Ленский живет по Шиллеру, Онегин – по Байрону, Татьяна – вроде по Ричардсону, но на самом деле – по Пушкину. Она – голос деревни, земли, пейзажа, дух-хранитель Святых гор. Свет и город все-таки сделали из нее невозмутимую англичанку, то есть толстый генерал добился того, с чем не справился Онегин, но лишь потому, что к делу приложил руку автор, превративший Татьяну в льдистый идеал каждого холерика, в первую очередь – самого Пушкина. В последней главе, чтобы описать, кем она не была, Пушкину понадобилось английское слово «vulgar», которое он не смог перевести, как Набоков – «пошлость». Пожалуй, это одно и то же. В финале Татьяна – как бы выросший Пушкин, Пушкин после деревни. Поэтому описанная в конце книги Москва – это Петербург для разочарованных. Москва Татьяны – выдохшееся шампанское онегинского Петербурга. Из деревни, подсказывает автор, нет пути обратно: только вниз или вверх.



Власти сослали Пушкина в Михайловское, чтобы вылечить незрелого поэта от атеизма. Наказание достигло своей цели. Во всяком случае, похоронили Пушкина в монастыре.

Постояв у могилы, мы вошли в церковь, но только после того, как гид указал на большую икону, встречающую благочестивого путника.

– «Успение», – объявил он, – недавней работы. Мироточила в год дефолта.

Осмотрев интерьер, я застрял у прилавка, где продавали плоды пчелиных трудов: мед и свечи. Но мне приглянулся православный календарь, указующий, в какой день можно есть скоромное, в какой – постное, а в какой, что, собственно, меня и заинтриговало, – икру.

– Красную или черную? – спросил я принимавшего деньги дьяка, но тот молча указал на табличку «Разговоры в храме ведут к скорбям».

Боясь беды, я вышел на паперть. За оградой, от греха подальше, курил экскурсовод.

– Монастырь, – пожаловался он, – норовит прибрать Пушкина к рукам, чтобы запретить туристкам мини-юбки.

– Монахов можно понять, – лицемерно, как Арамис, ответил я, заглядевшись на юную спутницу в коротком сарафане и резиновых сапожках.

Ларины ехали в Москву семь суток, мне хватило одной ночи. Энциклопедия «Онегин» не оставляла меня и в вагоне-ресторане:


Для виду прейскурант висит


И тщетный дразнит аппетит.



Хорошо еще, что на судьбоносной для русской истории станции Дно продавали раков.

На вокзале меня ждало такси с амулетами: от смеющегося будды до пионерского значка. К бардачку был приклеен игривый плакат: «Куришь? Угости водителя».

– Подымим? – дружелюбно спросил он.

– Бросил.

– Напрасно, – огорчился таксист и включил песню погромче: «Нарисую твой портрет, но души в нем вроде нет».

Радио, как обычно, пело с исламским акцентом, который сейчас уверенно заменил польское придыхание прежней эстрады. По привычке я сверился с моим талмудом: «Как стих без мысли в песне модной».

В издательстве мне для начала показали настоящие книги: двуязычный боевик «Хуеsos» и женский роман «Целься дважды», но потом сердобольно отвели на встречу с моими читателями. В них чувствовалась та неистребимая, как микробы, интеллигентская неполноценность, которой я сам страдаю, не желая без нее жить. Удовлетворенный наконец собой и другими, я выводил на плохой бумаге: «Зинаиде Константиновне на память об окончании школы», «Оле в день 80-летия», «Тимуру, который любит Бродского» и – по просьбе златовласой читательницы – «Страждущей Белоруссии».

Таллин(н)

– Вот здесь, – не выходя из-за стола, начала экскурсию Лиис, – всегда было бойкое место: перекресток с пятью углами. Именно тут Эстония впервые вошла в семью цивилизованных наций, ставших теперь Европой.

– Как? – с привычной завистью спросил я.

– На здешнем торжище пираты острова Саарема продали в рабство северного царевича, которого со временем выкупили на свободу и сделали королем Норвегии Олафом. Уже тогда здесь был свободный рынок, – добавила Лиис.

– Горячие эстонские парни.

– А то, – согласилась Лиис, – поэтому датчане и отдали Эстонию немецким рыцарям за четыре тонны серебра.

– Один Лотман – дороже.

– Кто спорит.

За это надо было выпить, и мы подняли грубые кружки из рыжей глины с медвяным пивом.

– Тервесекс! – закричал я, враз исчерпав вторую половину своего эстонского словаря.

– «Терве», – объяснила Лиис, – значит здоровье, а секс…

– Я знаю.

– Вряд ли, – засомневалась Лиис, – это суффикс.

– Так и думал, – наврал я.

Готовясь к лингвистическим испытаниям, я всем говорил «тере», но это не помогало: старые мне отвечали по-русски, а молодые на английском, ибо русского уже не учили.

– А могли бы, – с угрозой сказал Пахомов, который из принципа пишет Таллин в имперской орфографии. – Одно слово – эстонцы, – шипит он, – за лишнюю букву удавятся.

– Скорее, наоборот, – возразил я.

Мне ее, впрочем, не жалко, хотя вторая «н» смотрелась избыточно. Как всякая проделка политической корректности: вместо негра – афро-американец, вместо русского – россиянин, вместо еврея – тоже.

Высокая эстонка, говорящая по-английски с ирландским акцентом, внесла грубое деревянное блюдо с закусками. В меню оно называлось «Услада крестоносцев».

Перейти на страницу:

Похожие книги