– Забавный феномен, – закончил Фукс рассказ о том, как мы по дороге сюда нашли в кустах воробья. – Повешенный воробей! Воробья вешать! Кто-то явно переборщил!
– Переборщил, конечно, переборщил! – поддакнул пан Леон со всей любезностью и готовностью, потому что был полностью согласен. – Переборщил борщок, будьте уверены, ти-ри-ри, форменный садизм!
– Это хулиганство! – коротко и ясно высказалась пани Кубышка, снимая нитку с его рукава, а он сразу с готовностью подтвердил: – Хулиганство. – На что Кубышка: – Тебе всегда нужно спорить! – Ну, да же, да, Манюся, я и говорю, хулиганство!
– А я говорю, что хулиганство! – выкрикнула она, будто он говорил что-то другое.
– Вот-вот, хулиганство, я и говорю, хулиганство…
– Сам не знаешь, что говоришь!
И она поправила у него уголок платка, выглядывающего из кармана.
Из буфетной вынырнула Катася, чтобы убрать тарелки, и ее вывернутая, скользко скошенная губа появилась вблизи губ напротив меня, – этого момента я с нетерпением ждал, но сдерживал себя, отворачивался в Другую сторону, только бы ни на что не влиять, не вмешиваться… чтобы эксперимент прошел совершенно объективно. Губы сразу начали «соотноситься» с губами… я видел, что одновременно и муж ей что-то говорил, и пан Леон вставлял свои замечания, и Катася хлопотала по хозяйству, а губы соотносились с губами, как звезда со звездой, и это созвездие губ подтверждало мои ночные бредни, которые я уже хотел отбросить… но губы с губами, эта выскальзывающая мерзость скошенного выверта с мягкими и чистыми сжатыми-открытыми… будто у них действительно было что-то общее! Меня охватило судорожное напряжение: ведь у губ, не имеющих ничего общего, было, однако, что-то общее, – этот факт меня ошеломил и опрокинул в еще большую, невероятную рассеянность, – где все пронизано ночью, омыто вчерашним и мрачным.
Людвик вытер губы салфеткой и, аккуратно сложив ее (он казался очень чистым и пристойным, однако эта чистота могла быть и грязной), сказал своим баритональным басом, что и он с неделю назад заметил в одной из придорожных рощиц повешенного цыпленка, – но не обратил на это особого внимания, тем более что через пару дней цыпленок исчез. – Чудненько, – изумился Фукс, – повешенные воробьи, развешенные цыплята, может, конец света близок? На какой высоте висел этот цыпленок? И далеко ли от дороги?
Он спрашивал, потому что Дроздовский терпеть его не мог, и он ненавидел Дроздовского, и делать было нечего… И он съел редиску.
– Хулиганство, – повторила пани Кубышка. Она поправила хлеб на блюде жестом хорошей хозяйки и кормилицы. Смахнула со стола крошки. – Хулиганье! Развелось шпаны малолетней, делают что хотят!
– Вот именно! – согласился Леон.
– В том-то и штука, – бледно заметил фукс, – что и воробей и цыпленок были повешены на высоте руки взрослого человека.
– Что? Если не хулиганы, то кто же? Паночек думает, что это маньяк? Маньяки-сопляки! Не слышал я ни о каких маньяках в наших палестинах.
Он замурлыкал свое «ти-ри-ри» и с увлечением принялся катать хлебные шарики – внимательно разглядывал их, расставлял рядами на скатерти и т. п.
Катася пододвинула Лене пепельницу с проволочной сеткой. Лена отряхнула пепел, во мне эхом отозвалась ее нога на сетке кровати, но рассеянность, губы над губами, птичья виселица, цыпленок и воробей, муж и она, желоб за трубой, губы за губами, деревца и дорожки, деревья и дорога, чересчур, слишком, ни складу ни ладу, волна за волной, бесконечность в рассеянии, рассеянности. Рассеянность. Мучительное ощущение потерянности. А там, в углу, стояла на полке бутылка, и виден был кусочек чего-то, может, пробки, приклеенной к шейке…