— Кого винить — искать недолго, — погодя заговорил Пастухов. — Малые ребята — и те знают, что за враг на нас навалился. Но… беда одной матери — и мы стоим с повисшими руками: чем помочь? Чем? Может, вы докажете ей, что она ни при чем? Что это все — Гитлер? Она не станет оспаривать — он, проклятый. Да сердце-то матери будет виноватить ее одну… Есть на земле неизбежность исключений. Трагедии. Не на сцене, нет. На земле. Мать ведь поступала верно. Она слушалась своего сердца. Любовь руководила ею. Любовь предала ее. И та же любовь, то же сердце осуждают ее на муку. За верность им, в сущности…
— Мудрено что-то, — вздохнул Рагозин.
— Чего проще! И в простоте — что отчаяннее, если рука помощи опускается сама собой?
— До философии ли? Заспать бы нашу с вами ночь. Впрочем… — перебивая себя, спросил Рагозин: — Как вы насчет того, чтобы — копать?
— Копать — да! Прежде всего.
— Договорились, стало быть. Теперь прощаться. Трамваи все не идут.
Рагозин уже хотел вынуть руку из сильно сжавших ее пальцев Пастухова, но сам заново сдавил их крепче.
— Увидите Никанора Никанорыча — поклон. Никто в жизни мне столько не дал, как он, Гривнин. Скажите ему.
— Скажу. А вы… — Пастухов изумленно взмахнул рукой. — Надя! Надей зовут девушку… Ну, когда я с Гривниным был у вас? Комсомолка. Так ведь? Надя?
— Что вам взбрело?
— Кланяйтесь, если встретите. Она тоже ведь землекоп… (Пастухов приостановился — изумление не покидало его.) Нет, мы с вами не ошибаемся: прежде всего — копать. Подумать! В век всепокоряющей техники на переднем плане — лопата. Чем выше техника, тем больше, оказывается, нужно лопат. Заступ, истинно вечный, как сама земля. Обнадеживает жизнью, когда копают щели укрытия, и утешает покоем, когда роют могилы.
— Театр! — воскликнул Рагозин. — Прощайте же. Не то и меня потянет… на Шекспира!
— Не худо!.. Но погодите. Та девушка, которая была с нами в бомбоубежище и не назвала себя, не правда ли, она напоминает Надю?
Уходя от пастуховского хитрющего прищура, Рагозин готов был сказать «пожалуй», но на басистых своих нотках командирски ответил:
— Долой театр! — и замаршировал едва ли не по-военному, с левой.
Это могло сойти, за шутку баловника, если бы Пастухов, напрасно пождав хотя бы коротенького кивочка, не обнаружил себя одиноко стоящим посередине перекрестка.
Он не вдруг узнал улицы, а признав, не сразу решил — действительно ли надо идти на вокзал и отправляться домой или сначала заглянуть к кому-нибудь из приятелей. Ноги его выполняли свою работу, а нерешенность — куда следует и куда он хочет идти — не только оставалась, но начинала его пугать.
Им овладело состояние одиночества, раньше совсем чуждое. Он понял, что всю небывало жестокую ночь ему помогал держаться мало знакомый, но так расположивший к себе художник Ваня Рагозин. Даже когда Вани не было рядом, Пастухов уверенно ждал его возвращенья с улицы в подвал и не чувствовал себя оставленным, как сейчас. Лишь сейчас он отдал себе отчет, что всю ночь в душе называл художника Ваней, никак иначе.
Теперь Ваня его бросил.
Пусть — не бросил (поправил себя Пастухов). Оставил. Но оставил не так, как знакомые, прощаясь друг с другом. Нет, оставил, точно обрек на одиночество. Александр Владимирович Пастухов идет один по тихой, суровой, замкнутой Москве. После дерзкого налета злейшего врага, когда ненависть к нему превратила москвичей в слиток, Пастухов, оставленный всеми, не нужный никому, идет один. Прохожий, к которому все безучастны. Ваня горячил его мысль, вызывая на возражения и сам все время возражая. Теперь никому нет дела до Александра Владимировича. Дымы свисают с белесого неба. Гарью дышит Москва. Пожарные, где-то промчавшись, взвыли сиреной. Прохожий появляется, прохожий исчезает. Его дело — двигать ступни…
И, шаркая по асфальту, Пастухов добрел до вокзала. Первый пригородный готов был к отправлению. Неурочно было только многолюдие в вагонах: возвращались по домам, кто не успел уехать с вечера из-за воздушной тревоги. Большинство пассажиров молчало, многие дремали, если же вспыхивал разговор, то непременно о бомбежке. Найдя место, Пастухов сразу почувствовал всю меру усталости. Но он знал: закрой только глаза — вряд ли они откроются, когда надо будет сойти на остановке.