— Но ведь все были убеждены, что война будет. Разве кто из вас верил фашистам? Ни капельки. Все было подстроено ими для обмана. (Она резко оторвала взгляд от пальцев.) Подло подстроено.
— Решительно никто не верил! — отчаянно подтвердил Захар Григорьевич.
— Я бы даже не подумала спорить. Верный проигрыш, — сказала Муза Ивановна.
— А Леонтий думал выиграть, — сказал Пастухов и потом прижал доктора к себе и поднял голос, чтобы слышали все: — И давайте скажем начистоту — еще прошедшую субботу большинство было одного мнения с доктором.
— Ничего похожего, — гордо отвернулась Муза Ивановна.
— Никогда! — воскликнула Доросткова: она казалась расстроенной больше всех, и это передавалось ее мужу, который нервно поламывал пальцы.
Опять развеселясь и толкнув доктора под локоть, Ергаков сказал:
— Как же это, а? Опростоволосился, Наполеонтий Василич?
— Старо, уважаемый товарищ, — хмуро отозвался Нелидов.
— Да уж там старо не старо, товарищ Гибридов, а шампанское — на стол!
Муза Ивановна нетерпеливо вздернула плечи.
— Гибридов — тоже старо, Карп Романыч. Не прикидывайся, что тебе весело.
— Наполеонтий Василич Гибридов, — досаждал Ергаков, не сдавая позиций шутника, но с улыбкой немного поблекшей.
— Меня зовут Леонтий Васильевич Нелидов, — еще больше нахмурился доктор.
— Идите вы ко всем чертям, — сказал Пастухов, обнял приятелей, столкнул их животами. Ергаков засмеялся, выпаливая свое словечко — а? а? — будто понуждая всех согласиться, что он неотразим. Нелидов мрачно сказал:
— Остроумные люди не повторяются, — и отпихнул от себя Ергакова в низенький его живот кулаком.
— Гривнины! Благословенная чета Гривниных! — серебряно оповестила Юлия Павловна. Каблучки ее были слышны еще перед тем, как она вбежала в комнату, остановилась в дверях и повела рукой, приглашая новых гостей.
Бойко вбежал за ней Никанор Никанорович Гривнин — близкий сосед Нелидова по дачному участку и тоже приятель Пастухова, — человек в галстуке бантиком, в широком неглаженом костюме, под которым все время чувствовалась странная работа тела: оно то вдруг заполняло собой мягкий пиджак, так что набухали плечи и выпячивалась грудь, то вдруг съеживалось, и не только пиджак, но жилет и рубаха обвисали на нем, чтобы через мгновенье опять набухнуть под напором грудной клетки. Он был светло-рус, кудряв, веки его розовели от просвечивавшей крови. Смена жизнерадостности и удивленья, похожего на испуг, происходила у него скачками, и он так же часто казался восторженно-счастливым, как потрясенно-несчастным.
Вбежав, он тотчас спохватился, что не пропустил вперед жену, и бросился назад.
Она вошла — полная, уравновешенно-довольная, показывая большие светлые зубы, — приубавив шаг, поклонилась, проговорила сочным голосом:
— Я очень рада, о-о!
Француженка родом, Евгения Викторовна была давнишней спутницей Никанора Никаноровича, которого называла «Мой de L'academie» (Гривнин не был академиком, но преподавал живопись и носил звание профессора), считала мужа единственным современным пейзажистом, ласково снисходила к его несколько сумбурному быту, что самой ей не мешало оставаться прижимистой и домовитой.
Ей навстречу пошел хозяин, они расцеловались. Пастухов осмотрел ее с головы до ног.
— Черт знает сколько в тебе шику, Женя.
— О-о! — ответила она и снова огляделась. — Никанор, смотри, как красиво георгины отражаются в пианино!
— Очень, — быстро согласился Гривнин, — только, матушка, это не георгины и не пианино, а пионы и рояль.
— О-о, ты не можешь без колкостей! — сказала она и засмеялась, и ей в ответ начали все смеяться, женщины — целуясь с ней, мужчины — ожидая очереди поздороваться.
Гривнин поднес хозяину завернутый в газету маленький этюд в рамке. Картину развернули, Пастухов сощурился, держа ее в вытянутой руке, Гривнин внезапно засмущался, пробормотал:
— Так себе… нотабена к твоему рожденью…
— Поскупился! — воскликнул Ергаков.
— Пустячок, — сказал Гривнин с извиняющейся улыбкой, отошел на середину комнаты, вопросительно помычал — гм? гм? — и вдруг полной грудью дохнул, в изумлении обводя всех розовым своим взором.
— Как вам нравится? Вы понимаете или нет? Ломят и ломят напропалую! Будь они прокляты!
Мужчины бросили рассматривать картинку, подступили к нему ближе. Ергаков продекламировал:
— Гром пушек, топот, ржанье, стон, и смерть, и ад со всех сторон… А? А?
— Феноменальная память на стихи, — вполне серьезно сказал Пастухов, — откуда эти забытые строчки?
— Брось, пожалуйста, издеваться, — неожиданно покраснел Ергаков.
Гривнин будто уже забыл, о чем начал говорить, и поворачивал голову со светлой улыбкой, оглядывая по стенам картины, точно узнавая приятных знакомых.
— Ты любишь, Александр, свои старые пьесы? Какое, наверное, наслажденье — взять и перечитать!
— Необыкновенное! — ответил Пастухов. — Иногда просто хочется завыть.
— А я люблю вот так поглядеть… на самого себя.