— Послушай, ты!.. — прервал было Ергаков, но его остановили дружные возгласы, требовавшие, чтобы он дал договорить. Любовь Аркадьевна умоляюще сложила и вскинула руки.
— Милый доктор, но ведь надо отличать хоры в понимании древних от того, о чем говорится в эпиграмме. Права я? — обратилась она к мужу.
Захар Григорьевич не успел ответить: доктор продолжал:
— Несостоятельность эпиграммы, которая противополагает драму пению…
Ергаков был не в силах слушать дальше.
— Если ты сейчас не прекратишь свою лекцию, ты, клистирная трубка…
— О, о! — завосклицала Евгения Викторовна и ее певучие нотки подхватили на разные голоса все женщины, и хохот мужчин аккомпанировал им рокотаньем.
— Наших бьют! — кричал Гривнин, как защитник, прижимая к себе доктора.
Ергаков вскочил, попробовал что-то сказать, но безуспешно. Муза Ивановна потянула его за рукав и усадила.
— Сдаюсь! — протяжно выкрикнул он, склонив голову, озираясь исподлобья со смиренно-лукавой улыбкой. — Ну, что вы подняли хай? В конце концов, что я сочинил? Стихи военного времени, не больше.
До сих пор молчавшая тетя Лика встрепенулась, точно в испуге провела ладошкой по плечу Пастухова, с укоризною остановив бесцветные свои глаза на Карпе Романовиче.
— Что это вы, батюшка?
Гривнин утратил всю живость и спросил холодно:
— Ты это серьезно?
— Ну, если хочешь, чтобы серьезно, то ведь я шутил не больше вас всех, — сказал Ергаков. — И, наконец, не угодно ли вспомнить предложение хозяйки дома и выпить за…
— Да, да! За милого Карпа Романыча, которого совершенно напрасно исклевали в кровь! — бравурно и ласково договорила Юлия Павловна.
С питьем, однако, не поладилось, хотя все притронулись к вину. Ергаков один решительно осушил бокал и, чтобы сгладить наступившее затишье, опять начал говорить. Похоже было, он себя выгораживает.
— В общем, ясно, почему на меня ополчились. Зависть! Я сказал экспромт, а вы этого не умеете делать. Вот и все… А насчет твоего вопроса, Никанор Никанорыч… Давай не шутя. Подлинная поэзия живет вечно и во все времена года. Для нее нет зимней или какой иной спячки. Но я имел в виду стихи, приуроченные к событиям. К тем или другим. Так сказать, служебную поэзию…
— Оратор, перестань нести чушь! — сказал Пастухов. — Служебная поэзия — просто не поэзия.
— Она тогда поэзия, — настаивал Ергаков, — когда исполнена волнения. Сейчас, как никогда, перед поэтом стоит задача писать взволнованно…
— Крышка, брат, коли волнение становится задачей, — опять перебил Пастухов. — Тогда дело поэта безнадежно, как если станет задачей любить женщину. Да еще «как никогда».
— Я понимаю. Я хочу…
— В том и беда, что не понимаешь! Искусство, так же как знание, как наука, существует независимо от того, когда оно добыто — в войну или когда еще.
— Ты повторяешь меня!
— Но я не повторяю твоих глупостей. Война повышает требования к каждому человеку, стало быть, и к поэту тоже. Не каким-то служебным должно быть искусство в войну, но лишь самим собой. И разве только выше.
— Ах, это замечательно верно! — проникновенно выдохнула Доросткова, и казалось, муж дохнул с нею одной грудью.
— Шире, а не выше, — возразил Гривнин, — искусство должно стать шире.
— Что это означает — шире? Ниже? Хуже? Примитивней? — добивался Пастухов.
— Шире — значит распространеннее, — заявил Гривнин с некоторым удивлением перед тем, что сказал.
— Но тебе лучше знать, что распространенней видишь, когда подымаешься выше.
— Распространенно — это чтобы не для одного моего глаза, а чтобы для целого миллиона глаз, — сбивчиво торопился художник и вдруг вызывающе кончил: — Если нынче потребуется плакат, я брошу пейзаж и буду рубать плакат!
— Если только сумеешь, рубака! — дружелюбно улыбнулся Пастухов.
— О, я узнаю наших метров! — всем по очереди показывая жизнерадостный зубатый рот, провозгласила Евгения Викторовна. — Они уже сидят… как это говорят… о такой лошадке?..
— Сели на своего конька, — подсказали ей.
— Уже сели на коньки, — поправилась она.
— Женя, прелесть! — рассмеялся Пастухов. — Ты вынула у меня изо рта, что я хотел сказать. Каждый теперь должен сесть на своего конька. Работать то, что лучше всего умеет. И во всю силу.
Он отпил несколько маленьких глотков вина, пожевал губами, хотел что-то добавить к своей мысли, для него самого совершенно нечаянной. Но тут Юлия Павловна принялась громко перечислять закуски, которых еще никто не отпробовал, и посмотрела за окна, с изящной озабоченностью поводя своею красочной головой. Время шло к сумеркам, а ужин, не в обычай пастухов-ским празднествам, подвигался вяло.