Александр Владимирович тоже взглянул за окна и вновь ощутил тот, другой, простиравшийся где-то в бледном небе мир, грозную власть которого он стряхнул с себя, подъезжая к воротам дома. Перед ним вспыхнул глаз лошади, горящий страхом, и он увидал ее начищенное, лоснящееся рыжизной и дрожащее тело. В уме его путалась чепуха из фраз о коньке и коньках, но не было весело, и он чувствовал, что привычное подшучиванье друг над другом не доставляло гостям искреннего удовольствия. Хоть и безобидно, но шутки маскировали собой то, чего никто не скрывал и что было явью. Пастухов вспомнил, что надо скорее кончать с ужином и переходить в комнату, где подготовлено затемненье.
Он взглянул на тетю Лику, в ее сморщенное лицо с подобранными по-старушечьи, но тотчас улыбнувшимися губами.
— Что сидишь точно на поминках? — спросил он в усвоенной смолоду просторечно-грубой манере, всегда получавшейся у него удивительно приятной, почти нежной.
Гликерия Федоровна сразу прониклась этой озорной нежностью и с готовностью общенья, которая движет сердцем актрисы, отозвалась порывисто, но так, чтобы слышал он один:
— Сашенька, милый мой! Не выходит у меня из головы наша Аночка! Проснусь, подумаю, так и бросит меня в холод.
Он не нашелся, что сказать и только часто замигал, продолжая глядеть на нее в упор.
— Грызет меня совесть, убиваюсь, — прошептала она и тихонько подалась к нему ближе.
— При чем твоя-то совесть? Ты, что ль, пошла на нас войной?
— Ах, Сашенька! Ведь чуть ли не я сама взяла да спровадила Аночку в Брест.
— Что ты плетешь?
— Уж чего там, касатик! Расписала ей брестскую труппу, выпускников институтских наших, похлопотала о молодежи…
— Да кто тебя дернул сватать? Когда ты успела? — изумлялся Пастухов.
— А в прошедшую пятницу, как она нам с тобой встретилась, прихожу домой — трещит телефон. Она сама, наша милая, из гостиницы. Явились к ней от театра, рассказывает, директор с администратором, зовут на гастроли. Говорит, сама смеется, вроде и не думает о гастролях. А я вдруг распелась. Так уж, мол, хорошо получится, ежели свой первый сезон театр начнет с твоих гастролей. Поезжай, мол, не раздумывай… Очень уж молодежь способная.
Тетя Лика нагнулась, подцепила с пола свой ридикюль, сейчас же застрявший между стульев, неуклюже и сердито начала его дергать. Пастухов помог вытащить ридикюль и молча ждал, пока она раскрывала его, шарила, как в суме, и потом вытянула невесомый шелковый платочек, стала прессовать мокрые щеки.
— Ну! — поторопил он.
— Тут нукай не нукай, милый мой, — вздохнула она. — В субботу собиралась Аночка ко мне, прийти, не пришла. А в воскресенье, как услыхала я по радио… Ох, господи! (Она снова комочком платка размазала по морщинкам легко побежавшие слезы.) Кинулась я звонить в гостиницу. Насилу-насилу добилась. А мне словно спицей в ухо: гражданка Улина вчера утром выбыла!.. Так я и села, ни жива, ни мертва.
— Мало ли что выбыла! — неуверенно сказал Пастухов. — Уехала, может, куда еще…
Гликерия Федоровна обвела гостей вопрошающим взором.
— Неужто я дура, бог с тобой! Вся Москва говорит — в субботу поутру улетела в Брест. И в институте знают, и где только ни спрашивала…
Она прижала к губам платочек, на мгновенье отстранила его, со всхлипом вытолкнула из груди:
— Видно, уж никакой надежды!
Перед ужином она отказывалась говорить об Улиной — мешало волнение, и ее не расспрашивали. За столом, уже с середины рассказа, голос ее звучал громко. Все слушали. У Доростковой навертывались слезы. Ергаков порывался выпить, но Муза Ивановна блюстительно перехватывала его руку. Гривнин сидел напыжившийся, с пылающими веками. Ему очень хотелось утешить Гликерию Федоровну, и он наконец отыскал утешение:
— Но как можно винить себя в чем-нибудь, когда это… как гром (он с воплем затряс над головой руками), гром над нами всеми грянул!
— Грянул, я и крещусь! — слезно подхватила его вопль Гликерия Федоровна и правда меленько перекрестила грудь, как делала, по необоримой привычке, перед всяким своим выходом на сцену.
— Тетя Лика, а вы об Улиной у мужа ее не интересовались? — деловито спросил доктор. — Мужу, наверно, известно. Кто он у нее, актер?
— Он инженер, я знаю, — сказал Захар Григорьевич.
— Инженер в Сормове, — подтвердила Любовь Аркадьевна.
— Проснулись, родненькие! — сказала тетя Лика. — Давным-давно не в Сормове. Сколько лет как в Туле. Аночка прошедший сезон только из-за мужа и согласилась играть в Туле. Он там партработник какой-то…
Будто и не было слез, она обратилась с любопытством к Пастухову:
— Тоже ведь, как ты, саратовский, муж-то ее. Извеков. Не слыхал такого?
— Извеков? — переспросил Александр Владимирович. — Не помню, матушка, нет.
— Извеков… что-то как будто… — начал Гривнин и живо хлопнул себя ладонью по лбу. — Нет, не то!.. Но так же вот! Извеков… Ученик мой рассказывал, помню, одну историю. Там, кажется… в истории этой…
— Меня сегодня с одним твоим учеником в «Национале» познакомили. Славный этакий мордоворот, — сказал Пастухов.
— А по фамилии?
— Черт его… Зовут, по-моему, Иван. Да и с лица Иван!