Для поэта необходимость обладала именем: народ. Как Бог, чьим синонимом он часто является, народ для поэта всегда представляет собой объект, а также субъект необходимости. Отсюда основополагающий узел между поэтом и политикой, и отсюда же трудное положение, в котором в определённый момент оказывается поэзия. Если народа именно в той мере, в какой он является потребностью, всегда недостаёт, правда и то, что на пороге современности его отсутствие возрастает и становится нестерпимым. Поэзией Гёльдерлина отмечена та точка, в которой поэт, переживающий отсутствие народа – и Бога – как катастрофу, ищет убежища в философии, должен стать философом. Так он превращает отсутствие в «помощь» («пока отсутствие Бога ему помогает»). Тем не менее, эта попытка может стать удачной, только если философ станет поэтом. Поэзия и философия на деле могут сообщаться только в том опыте, где отсутствует народ. Если мы назовём такой опыт «адемией», воспользовавшись корнем греческого слова «народ»,
И если поэт и философ говорят во имя языка, тогда сегодня они должны говорить во имя языка без народа (таков проект Канетти и Целана: писать на немецком языке, не имеющем никакого отношения к немецкому народу, спасти немецкий язык от его народа).
Тот факт, что двое из друзей Гёльдерлина – Гегель и Шеллинг – не захотели стать поэтами (что означало не писать стихи, а переживать катастрофу, с определённого момента начавшую разрушать язык Гёльдерлина), очень важен. Современной философии не удалось выполнить свою политическую задачу, потому что она предала свою поэтическую задачу, она не захотела или не сумела рискнуть в поэзии. Хайдеггер попытался выплатить долг философии по этому контракту с Гёльдерлином, но ему не удалось стать поэтом, он боялся «крушения поезда», которое он предчувствовал в своём языке. Поэтому даже ему в итоге не хватало имён и в конце пришлось обратиться к безымянному богу («Только какой-то бог может нас спасти»[84]
).Мы можем говорить – или молчать – только отталкиваясь от сознания нашей адемии. Но тот, кому пришлось отказаться от народа – и кто не мог поступить иначе, – знает, что одновременно утратил имя слова, знает, что больше не может говорить от его имени. Это знание – без сожалений и без досады – о том, что политика утратила своё место, что политические категории рушатся повсюду. Адемия, аномия, анархия – это синонимы. Но благодаря самой попытке дать название пустыне, растущей в отсутствие имени, предстоит найти – возможно – само слово. Если имя было именем речи, теперь оно говорит в речи без имени. Лишь тот, кто долго молчал во имя, может говорить в безымянности, в беззаконии, в адемии. Анонимно, анархично, аритмично. Только у него будет доступ к грядущей поэзии и политике.
Пасха в Египте
По причинам, которые, надеюсь, вскоре станут очевидными, я хотел бы привести здесь это краткое размышление под заголовком «Пасха в Египте». В переписке между Ингеборг Бахман[85]
и Паулем Целаном встречается фраза, оказавшая на меня особое впечатление[86]. Не знаю, была ли она уже отмечена другими, но, на мой взгляд, она позволяет по-новому взглянуть на жизнь и поэзию Целана (на жизньРассматриваемая фраза содержится в письме Целана Максу Фришу от 15 апреля 1959 года, высланном в ответ на приглашение Фриша и Ингеборг Бахман приехать к ним в Итикон. Отказываясь, вернее, откладывая приглашение на более позднюю дату, Целан объясняет, что должен ехать в Лондон «на еврейскую Пасху к одной тёте» и добавляет, что «хотя я и не помню, чтобы я на деле когда-либо покидал Египет, отмечу этот праздник в Англии».
«Хотя я и не помню на деле, чтобы я когда-либо участвовал в исходе из Египта, отмечу этот праздник в Англии». Я хотел бы попробовать порассуждать здесь о Невозможном, о Немыслимом, содержащемся в этой фразе, и о парадоксальной ситуации иудаизма (а также Целана в иудаизме), подспудно присутствующей в ней.
Целан в ней позиционируется как еврей в Египте, то есть в положении до или в любом случае вне исхода евреев из Египта под предводительством Моисея, события, увековеченного и празднуемого в еврейской Пасхе.
Речь идёт о чём-то более радикальном, чем о