Но, может быть, в обеих формулировках речь идёт о чём-то подобном, то есть об опыте письменности и чтения, ставящем под вопрос наше обычное представление об этих двух занятиях, настолько тесно связанных, что они противостоят друг другу и совместно отсылают к чему-то нечитаемому и неописуемому, тому, что предшествовало им и всегда их сопровождает.
Наверное, вы догадались, что я говорю об устной традиции. Наша литература зародилась в интимных отношениях с устной традицией. Когда Данте решил писать на вульгарном варианте языка, он решил записать то, что никогда не читалось, и прочитать то, что никогда не было написано, а именно «родную речь» безграмотного, существовавшую только в устной традиции. Попытка изложить в письменном виде родную речь вынудила его не просто транскрибировать её, но, как вы знаете, изобрести язык поэзии, тот самый образцовый вульгарный диалект, который не существовал нигде, подобно пантере из средневековых бестиариев, «повсюду источающей свой аромат, но не обитающей нигде»[98]
.Я думаю, что великий расцвет итальянской поэзии в двадцатом веке невозможно понять, если только не увидеть в нём нечто вроде эха той нечитаемой устной традиции, о которой Данте говорил, что она – «одна-единственная и самая первая в уме». Если не учитывать, что ей сопутствует не менее потрясающий расцвет поэзии на диалекте. Может быть, итальянская литература двадцатого века вся пронизана бессознательными, почти мучительными воспоминаниями о безграмотности. Тот, у кого в руках побывала одна из таких книг, где бок о бок со страницей, написанной на диалекте – или, вернее, транскрибированной, – всегда находится страница с переводом на язык, не мог не задуматься, пока его глаза беспокойно перебегали с одной страницы на другую, над тем, что истинное место поэзии находится не на одной из этих страниц, а в пустом пространстве между ними.
В заключение этого краткого рассуждения о трудности чтения я хотел бы спросить вас, не является ли поэзия чем-то, что беспрестанно живёт, работает и подспудно присутствует в письменном языке, чтобы заменять его в том нечитаемом, из которого она происходит и к которому она продолжает свой путь?
От книги к экрану. До и после книги
Последний курс лекций Ролана Барта в Коллеж де Франс был озаглавлен: «Подготовка романа». В самом начале, чуть ли не предчувствуя скорую смерть, Барт упомянул тот момент жизни, когда начинаешь понимать, что смертность – это не просто смутное чувство, а очевидность. Вместе с тем он напомнил о принятом за несколько месяцев до этого решении посвятить себя писательству по-новому, «писать так, словно я никогда этого раньше не делал».
Тема курса в чём-то соответствует этому решению. Барт резюмирует его во фразе «желание-писать», подразумевающей «плохо определённый, плохо изученный» период, предшествующий работе над редактированием произведения. В частности, поскольку курс был посвящён «подготовке романа», он бегло затронул проблему отношений между «призраком романа» и подготовительными заметками, фрагментами, набросками и, наконец, переходом от романа-фрагмента к настоящему, полноценному роману.
Впрочем, эта столь важная и столь «плохо изученная» тема была вскоре оставлена Бартом, неожиданно переключившимся на трактовку японских хайку, поэтического жанра, известного нам только в своей строго кодифицированной форме – даже представить себе сложно что-либо менее подходящее для исследования, заявленного в названии курса, тему которого можно резюмировать в формуле «до книги или текста».
Я воспользуюсь этой формулой – «до книги», – когда буду говорить обо всём том, что предшествует книге и законченному произведению, об этом лимбе, об этом подземном или прошлом мире призраков, набросков, заметок, тетрадей, черновиков, эскизов, которому наша культура неспособна придать законный статус или адекватный графический образ, возможно, потому, что над нашими представлениями о творчестве и создании произведений довлеет теологическая парадигма божественного сотворения мира, этого ни с чем не сравнимого