Он спрашивал по-немецки, но Иван Дмитриевич отлично все понимал, хотя на языке Шиллера и Гете едва мог пожелать соседу-булочнику доброго утра.
— Ваше сиятельство…
Не ответив, Хотек опустил веки.
— Он вам ничего не скажет, — сказала Маша.
Она вышла из спальни в черном шелковом платье с буфами, в котором, как давно заметил Кунгурцев, все ее слова звучали как-то по-особому убедительно.
— Почему? — обернулся к ней Кобенцель.
— Он не хочет говорить.
— Почему не хочет? Почему вы так думаете?
— Не знаю, — тихо сказала Маша. — Но мне кажется, господин посол узнал этого человека.
— И что? — напирал на нее Кобенцель.
— И не желает называть его имени.
Кобенцель опять присел на корточки у изголовья дивана. Казалось, он готов схватить Хотека за плечи и встряхнуть, чтобы вытрясти из него ответ.
— Ваше сиятельство, кто это был? Одно слово, ваше сиятельство! Вы рассмотрели его?
Хотек вновь с усилием разлепил набрякшие веки:
— Да…
— Кто это был? Кто?
Минута тишины, затем Хотек прошептал:
— Ангел…
Маша охнула, атеист Кунгурцев и доктор понимающе переглянулись, Кобенцель отошел от дивана, массируя себе виски, а Иван Дмитриевич метнулся в прихожую, выскочил на площадку, где при его появлении разом смолкли возбужденные голоса. Тут же к нему подбежали Сопов и Сыч, три пары сапог загремели вниз по лестнице.
— Лекок-то наш! — подмигнул жене Кунгурцев. — Боюсь, на этом его карьера будет закончена.
Он посмотрел на Хотека. Тот лежал неподвижно, безучастный ко всему, и по лицу его скорее можно было предположить, что он повстречался с дьяволом.
— Почему до сих пор нет никого из официальных лиц? — спросил Кобенцель.
Кунгурцев развел руками:
— Сам не знаю.
— Что происходит? Вы можете мне объяснить? Где я нахожусь? В столице дружественного государства или во вражеском лагере? — кричал Кобенцель.
— Сейчас все приедут, — успокаивал его доктор. — Не волнуйтесь.
Кунгурцев снял с вешалки студенческую шинель, принес Никольскому:
— Одевайся и ступай домой.
— Ни в коем случае, — твердо сказала Маша. — Петя останется у нас.
— Ты, голубушка, отдаешь себе отчет, чем грозит нам присутствие человека, подозреваемого в убийстве австрийского военного атташе? Пусть уходит сию же минуту!
— Через мой труп, — сказала Маша.
Никольский молчал. Ему было все равно. Он потихоньку выпил уже полбутылки кагора, откупоренного для Хотека, но ничего не помогало — мертвая голова, которую он украл в анатомическом театре и выбросил возле трактира «Три великана», смотрела на него из заоконных сумерек своими выжженными формалином глазами. Некуда было бежать от этого взгляда.
2
Пролетку оставили за углом, извозчика отпустили. Подсаживая друг друга, Иван Дмитриевич, Сопов и Сыч перелезли через забор, огораживающий владения преображенцев, и, невидимые со стороны Миллионной, мимо казарм, вдоль пустынного еще плаца, где ясно белели наведенные известью линейки, побежали к воротам. Отсюда хорошо просматривалась вся улица перед домом фон Аренсберга. С разгону Сыч рванулся было дальше, но Иван Дмитриевич удержал его за шиворот:
— Куда?
Теперь нужно было стоять и ждать, когда появится человек, взявший ключ от сундука. Если взял, значит, знает, что и где можно открыть этим ключом. В дом лучше не входить. Вдруг он уже там и сиганет через одно из окон во двор? А так выйдет обратно тем же путем, что и вошел.
Это его слова подслушал трактирщик, подаривший Ивану Дмитриевичу склянку с солеными груздями. «Каюк твоему князю, — прошептал этот человек, склонившись к собеседнику, знающему про сундук, про сонетку, про скрипучие двери. — Каюк ему, если не скажет, где ключ…» Вторую половину фразы трактирщик не расслышал и решил, что фон Аренсберг уже убит.
— Эх, ни сабельки нет, ни револьвера! — беспокоился Сыч.
Ни он, ни Сопов не знали, кого они тут караулят, но спрашивать не смели. Сыч один раз уже поинтересовался и получил окончательный ответ: «Придет, увидишь…»
Вопрос был вот в чем: когда? Через два часа? Через час? Через пять минут? К вечеру? О том, что этот человек успел побывать в доме раньше, чем они заняли свою позицию, Иван Дмитриевич старался не думать. Он стоял у ворот, укрывшись за каменным столбом, ждал, перекатывал в кармане, в табачной пыли, принесенный из Воскресенской церкви наполеондор — теплый и уже как бы родной на ощупь.