- По мне, мужики, чего ни делается, все к лучшему, сунут нашим корешам от силы по пятерику за соучастие, детский срок, плевое дело, день-ночь, сутки прочь, не заметят, как дернут с вещами на выход, зато поумнеют, за одного зэка теперь, говорят, двух беков дают. - Он повернулся было к Федору за поддержкой. - Правильно я говорю, солдат?
Но тому было уже не до него. Явь кружилась перед ним цветной каруселью, и в ней - в этой карусели - он внезапно выделил для себя тихое лицо Любы. Прислонясь к дверному косяку, она отрешенно устремлялась к нему широко распахнутыми глазами, и от этого ее долгого взгляда размякшая душа его еще более оттаивала и смирялась. "И кто ее только такую выдумал, радостно обмирал он, - без огня светится!"
4
По росистой траве бежала девушка, девчонка, почти ребенок, держа в руках тряпочные тапочки и размахивая ими в такт своему движению; она бежала, высоко запрокинув голову и жмурясь от солнца; тихое, обрызганное россыпью веснушек лицо ее млело от бега, льняные волосы у нее за спиной тянулись ей вслед, наподобие шлейфа, и ситцевое платьице на ней плескалось и стекало к ногам цветастой памятью, - бежала так раскованно и легко, будто не касалась земли, а плыла в воздухе, осиянная безоблачной благодатью, а кругом нее томились в майском соцветии поле и лес, курилась ватным туманцем большая река, исходила в гудках и лязге пропахшая дымным перегаром железная магистраль, но девушке, девочке, полуребенку было ни до чего: сейчас она смотрела только в себя, вглядываясь лишь в то, что потаенно вызревало в ней, росло и, словно побег сквозь твердь, упрямо пробивалось к свету.
Люба, Любаня, Любовь Николаевна!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Его мучили старческие немощи. Они навалились на него внезапно, вдруг, как бы из-за угла. Казалось, еще вчера не на что было пожаловаться: он поднимался около полудня в бодрой готовности провести следующие шестнадцать часов в каторжном круговороте встреч, заседаний, телефонных переговоров. Его никогда не покидала уверенность в предназначенном ему долголе-тии, что укреплялось в нем ходячими легендами о невероятной кавказской живучести. Он скрупулезно собирал сведения обо всех долгожителях на земле, и услужливые писаки, зная эту его слабость, чуть ли не каждый день публиковали в печати соответствующие факты. Всякое открытие в этой области становилось предметом его тщательного изучения. И когда одна бывшая медсестра из околоподпольных девиц, которых, кстати сказать, он всю жизнь недолюб-ливал за их восторженную болтливость, доказала чудодейственное влияние содовых ванн на омоложение организма, ее, по его приказу, наделили всеми мыслимыми степенями и премиями.
Но однажды утром он проснулся от обморочного сердцебиения. Голова тошнотворно кружилась, в кончиках пальцев зудело и покалывало. В течение дня затем ныло в висках и отчаянно мерзли ноги. С тех пор недомогания не оставляли его: то ни с того, ни с сего изменяло зрение, то в самый неподходящий момент ватно немели конечности, а то вдруг, стоило неловко повернуться, принималось судорожно сводить спину и шею. Не помогали ни содовые ванны по рецепту бывшей медсестры, вырулившей с его помощью в медицинские академики, ни умерен-ность в питье и курении, ни вороватая, втайне от приближенных, гимнастика после сна: он разваливался на глазах у самого себя.
Докторов он не любил и побаивался. И не то что бы его пугала вероятность козней, заговора, злого умысла, - пусть поверженный враг утешается этой версией, тем более, что сам он, поддерживая эту версию, в нужный момент извлекал из нее свою политическую выгоду. К тому же, в жестокой борьбе за лидерство он сумел давно обезвредить свое ближайшее окружение. Медицина претила ему опасностью постороннего проникновения в его потаенную жизнь. Всякий изъян, недостаток, недуг мог сделаться в руках умного противника оружием против него - мало этого, он и сам не имел большой охоты особо просвещаться на этот счет, так ему было проще. Как-то, еще в двадцатых годах, он доверился одному бородачу-невропатологу, тот поставил дурацкий диагноз, проникший в зарубежную прессу, пришлось расхлебывать эту кашу через ГПУ, а потом, дабы надежнее застраховаться, отделываться и от тех, кто расхлебывал. В докторах он презирал также их неистребимое чистоплюйство, из-за которого у него чуть было не провалилось несколько важнейших политических акций. По его твердому убеждению, лучше было обходиться без них, придерживаясь проверенного временем правила: никого не подпускать к себе ближе, чем это диктуется насущной необходимостью.