Такая она была, наша сельская се ля ви. Обезмужичел двор, потом обескровел, а потом обескозел. А ныне и двора того нет: померла Тюха, развалилась изба, а по фундаменту прошлись оралом мелиораторы. Теперь там татарник растет. Стало место пусто, как дырка от бублика, Ни кошка на нем не мяукнет, ни гром в него не стукнет, потому что голое оно и плоское. Может, через тысячу лет там снова что-нибудь построят и даже асфальт положат. И будет кто-нибудь жить-поживать да смотреть в окно. Или дерево посадят, ибо должна же когда-нибудь наша планета стать цветущим садом, как завещал великий Мичурин.
Коз, естественно, к тому времени уже не будет, потому что они деревья обгладывают и, говорят, съели в позапрошлые времена не то Сицилию, не то Сардинию. Может, и Сахара из-за них появилась.
Стоп! Да не потому ли их так люто ненавидел Волосатый дед — сам козовладелец?
Он был так баснословно древен, что вполне мог помнить и оскудение Сахары, и бедствия прежде плодородных островов. Он поливал коз таким отборным матом, что чувствовалось — это неспроста!
Когда дед выгонял свою Катьку в стадо, он обязательно старался морально ущемить державшихся вместе коз и козлят, и обязательно кричал:
— Н-но, сталинские коровы!
И прибавлял что-нибудь более радикальное, а не то — брал у пастуха кнут и вытягивал все проклятое племя разом.
Тюха даже имела обыкновение сетовать, что Волосатый дед на всю нашу Сэсэрэ ругается, а когда однажды ее упрекнули в неуместной тавтологии, потому как Сэсэрэ — заведомо наша, то она даже подскочила:
— Ты думаешь, на свете одна Сэсэрэ? Еще другая есть!
Слава Богу, до иных земель и государств слова Волосатого деда не долетали. Но, кажется, не доходили они и до коз — им хоть писай в глаза все божья роса. Ох, твари, твари! Сколько нервов вы вымотали простым деревенским труженикам, сколько сердец сокрушили!
Коз дед менял часто — все оставлял на племя молоденьких, а старых выбраковывал, надеясь, наверное, получить в итоге особь с ангельским характером. Партизан уверял меня, что дед портит молодых козочек и оттого любит их менять, что бегающие по двору козлята — его, дедовы, но такие непристойные фантазии могли прийти в голову только Партизану, особенно в те дни, когда он воровал у матери самогонку. Нет, Волосатый дед просто был великий зоотехник, может быть даже — селекционер, он даже написал однажды письмо академику Лысенко, спрашивая у него какого-то совета, он и яблони в порядке содержал, и в лошадях лучше всех разбирался — старый, доколхозный, самостоятельный кадр!
Дед был единственным гражданином деревни, умевшим разговаривать. Клянусь честью козопаса: он не брехал, не поддакивал, не орал и не выпытывал, а — что называется выражал свои мысли. Он даже с маленькими разговаривал. Спросит что-нибудь, дождется ответа, кивнет бородой и снова что-нибудь спросит.
Мы его уважали. Но кредо у деда… кредо было плохое' Он не верил в будущее. Ни синтез пищи, ни марсианские города, ни объединение человечества и смешение рас его не вдохновляли. Он выражался так:
— Все хуже, да хуже… Избаловались! Погодите. Придем еще на кладбище, скажем покойничкам: Примите нас! А они нам оттуда: Ня-я примем!
Должно быть, это значило, что некуда будет бедному крестьянину податься, так как мир рушится, и устой ею обветшали. Гибель морали дед считал непоправимой катастрофой и потому ругался горькими словами, поносил в обидных выражениях козу и бил ее веревкой.
Он отходил только осенью, когда наступала пора резать скот. Какое удовлетворение он получал, рассчитываясь со всеми проклятыми нахлебниками: и с поросенком, и с овцами, и особенно с козой! Он оттаивал от многомесячных мучений, он забывал о печальной судьбе Сахары, он не припоминал козе даже табака, который был разложен для просушки и который она сожрала, после чего три дня доилась никотином.
Снимая с зарезанной козы ее меховое одеяние, оттягивая край овчины одной рукой и отнимая мясо другой, с намотанной на нее тряпкой, он весело удивлялся:
— Сходит как с белки!
Как видно, дед когда-то и белок свежевал. До чего же с ним было интересно!
— Так лупила-то! — объясняла его бабка, которая жила за дедом как за каменной горой. — Надысь две палки об нее, проклятую, изломала. Одну ореховую, другую — дубовую. Шкурато и отмякла.
— Отсочала! — соглашался дед, обнажая участок козьего тела, по которому проступали багровые полосы. — Ишь, как зебра полосатая! Хотя — лупцуй ты ее, чем хошь — все будет сатанинская порода! Вон овцы — ходят себе смирно, кучкой, по траве… А эта стерва с любого клевера уйдет, ей бы на бугры, в татарник, да яблоньки поглодать…
Тут дед принимался вскрывать чрево козы и, держа на вытянутой руке что-то хрустально-светлое, зыбкое, неопределенное, снова удивлялся:
— А ведь внутри — козленочек!
— Ой! — волновалась бабка, рассматривая пузырь на свет. — Черненький! Ножками шевелит!
— Ну, где шевелит, — мрачно говорил дед. — Где ему шевелить…