— Ин лучше б вовсе не вспоминать. Правда, в нашем загоне всё до поры было путём, покуда не зачалась та треклятая заваруха около гатей. На людей как дурману напустили! Но мы ещё как-то держались, а у соседей такое закрутилось, что шляхта наконец отрезала всех напрочь от табора. Да и наши-то тоже хороши: одна половина зовёт биться, а другая тикать. Сколько людей в суматохе порубили, никто уже не сочтёт…
Шляхта войсковую казну захватила; коринфского митрополита копьём прокололи — страх что робилось! А там в полон начали забирать, схватили и меня с прочими — да в тот же день нарядили гуртом прибирать поле, ховать побитых. Под утро, как выступили туманы, затеяли мы бежать и переползали через те адовы топи, будто ужи. Кого стража не успела словить — в лесах перепрятываются; а ляхи до сей поры по их душу здесь рыщут.
Поговорили ещё немного, выпили в память полегших по чаше домашней браги и, притомившись, замолкли. Кобзарь сделал пару переборов на бандуре и завёл раздумчивую:
Вечером уже стояли под Острогом и сделали привал около монастыря в лесочке. Долго осматривались настороженно — нет ли где в округе поляков; а потом Петро направился к монастырским вратам, внимательно прислушался, нет ли внутри какой свары, и стукнул костяшками пальцев три раза. Оттуда тотчас отозвались: «Кто пришёл?»
— Филип-пугач, — казачьим присловьем ответил Петро тихо-тихо.
— А сколько вас?
— Три парубка да две жинки. Пустите Христа ради переночевать.
— Погоди! — из-за ворот донесся шорох удаляющихся шагов, но кто-то второй остался выжидать — Гаркавый острым ухом степного воина слышал чуть свистящий звук его дыхания.
Спустя немного времени первый привратник возвратился снова и спросил:
— А где остальные?
— В лесу, с конями.
— Иди, зови! Да пусть гуртом не идут через поле.
…Плотно закрытая калитка чуть приотворилась, и сквозь зазор выглянуло двое чернецов. Тени пришедших поодиночке проскользнули внутрь; коней ввели, пригибая им головы, с завязанными глазами. Изнутри вновь пришедшим высвечивал дорогу монах, по незрячий кобзарь оплошкою зацепился-таки за верею бандурой, и она зазвенела всеми своими струнами.
На дворе один из чернецов завёл странников под навес и сказал, что атамана игумен кличет к себе, а остальным велено идти в трапезную на ужин.
— Нет у нас атамана, все сами по себе. Ну уж давай, что ли, ты, Петро, оставайся около коней, — сказал Левко, в ком его спутники заглазно признали главного среди них. — Как остальные вернутся от стола, то и тебе принесут, или сам туда сходить. А я покуда пойду до отца-настоятеля.
Левко отправился вслед за молчаливым поводырем по каменным коридорам, придерживая рукою ножны ятагана, и стук от его шагов гулко отдавался под сырыми низкими сводами. Шедший впереди монах держал небольшой фонарь, внутри которого мигала тоненькая свеча; смутные тени, порождённые ею, то прятались по углам, то снова выползали наружу, следуя за ними по-за спиною. Наконец остановились подле обитых медью дверей.
— Слава Господу Иисусу, — произнес чернец, не притрагиваясь к замку.
В ответ за стеною ясно послышалось: «Навеки слава!» Чернец открыл и впустил казака в келью, сам оставшись снаружи.
Света внутри тоже было немного, и потому Левко не враз разглядел пожилого настоятеля, сидевшего в кресле обок большого Распятия. Освоившись в полутьме, казак подошел к нему, почтительно опустился на колени и поцеловал руку, произнеся:
— Благослови, святый отче!
— Бог благословит, — отозвался монах. Лицо его было по-стариковски бледно почти до желтизны; сивые тонкие волосы окаймляли виски, кустистые брови нависали над живыми очами, пристально глядевшими на пришельца.
— Что ж, сыне, не удалось ваше дело?
— Порушилось, отче. Перемогли нас паны — опять татарва предала: утекла с поля, а гетман бросился за ней, да не возвратился уж больше. В таборе начались передряги: то селяне между собою, то крестьяне с казаками, а пока суд да дело, кое-кто из старшины и на сторону шляхты перекинулся, как вон полковник Крыса, — и даже Лысенко перебежал к Вишневецкому, но тот его вместо ласки запытал до смерти. Чуть не каждый день выбирали наказного гетмана: одни стояли за Джеджалия, другие за Богуна, третьи ещё за кого-то. Иногда всё-таки вместо смуты соберутся с силами, ударят по ворогу — как оно было в туманную ночь после Ивана Купалы, — и уже немало хоругвей разбили наголову, да на беду вылез ясный месяц и шляхта опамятовалась. И разве только однажды то было! А уж как Богун перевел тайком казаков через гати, тут такое зачалось…
— Знаю!.. Слышал уже, — бросил монах, чтобы приостановить горькую повесть, во время которой он незаметно привстал, а теперь опять опустился в кресло. Потом, словно подвигая пришедшего к совместному размышлению, заговорил в свой черёд: