— Я люблю другую.
— А целуешь эту? Негодник!
— Мамо! Да послушайте…
— Я и сама вижу, какой ты волокита!
— Дозвольте мне сказать!
— Повеса! Баболюб!
— Мамо!
— Гляди, чтоб мамой от тебя не стала та проклятущая гадалка!
— Неужто вы можете подумать, что я…
— Ты обнимал её?
— Это — она меня.
— Ты целовал её?
— Целовал, — покорно буркнул сын. — Как родной брат!
— А ту толстенную пани обозную на руках носил и лапал — тоже как родной брат? А от одного-единственного взгляда панны Подолянки ошалел… тоже как братик? А? Да о той панне нечего и думать: далеко тебе до такой вельможной, как до царицы небесной. Далеко!
— Далеко, мамо, — покорно согласился Михайлик.
— Она и не посмотрит на такого бездомного неуча, вахлака, как ты. Она, может, и на свет божий родилась для какого-нибудь княжича или королевича?
— Для королевича, — покорно согласился послушный мамин сынок.
— Тебе никогда и пальцем её не тронуть.
— Уже, — ответил Михайлик.
— Что уже?
— Тронул.
— Чем тронул?
— Сердцем, мамо.
— Ой, боже мой! — вдруг заплакала матуся. — Ой, соколик ты мой! Ой, голубь ты мой!
— О чём же вы плачете, мамо?
— Хорошо-то как! Ой, славно как! — и мать плакала радостными слезами материнскими, и голубила сына, едва доставая рукой до его подбородка, и наклоняла хлопца к себе, чтоб погладить, как бывало в детстве, по кудрявой, уже по-козацки подстриженной сегодня шершавой головушке.
— Так чего ж вы плачете, мамо? — счастливый и обескураженный, допытывался парубок.
А мать деловито спросила:
— Умна ли она?
— Если согласится пойти за меня…
— Все сразу поймут, что дура!
Потом матинка спросила:
— Ты её… целовал?
— Целовал.
— А она? Что сказала? Что сделала?
— Рассердилась, матинка.
— На тебя?
— Нет, на себя.
— Это хорошо, мой хлопчик. — и матинка, счастливая, заплакала опять. — А когда ж… когда зашлём сватов?
— Не спрашивал.
— Вот и дурень! — и деловито добавила — Завтра пойду к владыке, — и голос её дрожал от сладостной материнской заботы. — Хорошенечко всё обсудим…
— Я сам, мамо, — испуганно вскрикнул Михайлик, — я сам!
Но Явдоха не слушала.
— Я тебя искала, сынок, — вдруг иначе, будничным голосом сказала она. — Тебя там, в шинке, дожидаются лицедеи.
— Среди ночи?! Зачем?
— Ты ж разбогател нынче? А магарыч…
— Не хочется ночью в шинок, мамо.
— Вот какой здоровенный парубок вытянулся, а мать должна втемяшивать в его глупую макитру, как положено вести себя учтивому козаку с добрыми людьми!
Взяв за руку, Явдоха потянула сыночка через пустой базарный майдан туда, где в шинке гудели пьяные голоса, где играла «троистая музыка», то есть бубен, скрипка и цимбалы, кои далеко были слышны в притаившемся перед лицом войны ночном городе.
Сын остановился, ему не хотелось после всего, что вышло между ним и панной Яриной, после братских объятий с цыганочкой, после всех радостей русальной ночи, не хотелось идти в шинок, в шумливую толпу.
Но матинка, почитая исконные правила вежливости, тянула Михайлика к ночному вертепу уже знакомой нам шинкарочки Насти Певной, где ждали Михайлика бродячие лицедеи.
Сын всё-таки шёл нехотя, а матери, хоть она и вела его, было приятно, что Михайлика ещё не тянет к гульбе, потому как о новом шинке Насти Певной уже шла по городу дурная слава, хоть ничего плохого о самой шинкарке никто сказать не мог.
Над дверью шинка покачивался масляный фонарь, над коим, на высоко поставленной жерди, болтался пучок соломы, что было в те времена повсюду знаком заведенья, где торговали горилкой, хоть и висела над тем шинком ещё и деревянная доска с рисунком: золотая острая коса, под нею кубок, а выше — надпись: «Оковита!», что шло от «аква вита», двух латинских слов, коими называли издавна, ещё в древнем Риме, обыкновеннейшую горилку, «воду жизни»… Новый шинок в Мирославе называли «Золотая коса» или «Коса над чаркою», а то и проще: шинок «Не лезь, дурень, в чарку».
В том шинке хозяйничала уже с месяц, дерзко нарушая новый порядок продажи горилки, то есть зарабатывая денежки лишь для себя, а не для царя московского, — хозяйничала, явившись неведомо откуда, ладная шинкарочка Настя Певна, которую кто звал Настей, а кто — Дариной, то есть Одаркою, может только ради нехитрой рифмы «шинкарочка — Одарочка» (люди порой ради рифмы и правдой пренебрегают), а может, и впрямь у неё было два крёстных имени, хоть католичкой она будто и не была, затем что православную церковь, откуда-то прибывши в Мирослав, исправно посещала — каждую субботу, каждое воскресенье, да и все двунадесятые праздники. Было у неё, правда, ещё и третье имя: в Мирославе эту пришлую шинкарочку сразу прозвали Чужой Молодицею.