— Вам разве не всё равно, пан отче?
— Я должен остеречь царя, что ксеномания… то есть чужебесие… это немощь смертоносная, поразившая уже всех славян… — и он, привычно перебирая янтарные зёрна, негромко и стремительно заговорил — Ни одна семья под солнцем никогда не знавала такой кривды, как мы, славяне, от немцев… Откуда голод? Откуда нищета? Откуда угнетение? Куда идут наши слёзы, пот, невольные посты? Всё это пропивают купцы заморские, иноземные полководцы и разных держав послы…
И снова стало тихо в доме епископа.
А Романюк продолжал:
— Иноземные купцы держат повсюду склады с товарами, откупы да промыслы всякие, покупают задёшево наши богатства, а нам товары ввозят дорогие и ненужные… Все удобные для торговли берега немчура захватила, отогнав славян от морей — от Балтии, Ядрана, от Эгейского, от Чёрного и Азовского — и от рек, оттеснив нас в поле широкое — пóтом поливать его, пашучи! Кровью поливать, воюючи…
И Романюк на минуту умолк, ошеломив мирославцев столь мощным потоком горечи.
— Злоба и ненависть! — тоненько протрубил пан Хивря.
— Да, — согласился Гнат Романюк. — Злоба и ненависть.
— Они ослепили вас, отче, — вздохнул пан Хивря.
И даже смахнул слезу.
А гуцул усмехнулся. И опять с той же горячностью заговорил:
— Иной раз и доброе что-то приносят чужеземцы в нашу хату. Но ничего — задаром, требуют платы сторицей. Лечат, варят стекло и порох, добывают руды, льют пушки, а нас, несведущих, научить не хотят.
Он тяжело дышал, вдруг даже постарел будто, этот седой, но ещё моложавый и сильный человек, ибо каждое слово, тысячи раз передуманное, снова и снова ранило его самого, и он побледнел, и голос его дрожал, а глаза пылали гневом и вдохновением.
— А иные бахвалятся некой тайной наукой, не ведомой никому на Руси, однако они и сами не имеют за душой ничего, эти высокомерные пришельцы, ничего, кроме суетных званий магистров и докторов, но всё это — обман: разумные чужестранцы — немцы, франки, тальяны, что придумали и книгопечатание, и термометры, и часы, и гравирование, и пушки, они сидят у себя дома, прославляя трудом свою родину, а к нам приходят лишь искатели приключений, охотники до лёгкого хлеба, ворюги и завоеватели, что говорят нам, якобы мы без них ни на что не гожи, и на все земли славянские прётся тьма-тьмущая пустых писак, и множатся при наших дворах королевских, царских и гетманских — ненасытные чужеземные царедворцы, кои, что черви голодные, всё славянское пожирают!
Выхватив из китайской вазы на столе духовитый листочек калуфера, седовласый горец растёр его меж пальцами, вдохнул неповторимый аромат и хотел было продолжать свою речь, но обозный недоверчиво спросил:
— И вы обо всём этом, отче, скажете московскому царю?
— Придётся. Я скажу об опасности. И о единственном выходе, чтоб не утонуть в чужой чуженине: держись, мой царю, Украины! Но держись, а не держи! — в цепких руках твоих бояр, и обирал, и шинкарей с арендаторами, что наполняют государеву казну слезами и потом… А иные твои бояре, царь, так усердно набивают свои карманы, что кое-кому уже сдаётся, будто жить под русским царством — горше, чем под мучительством турецким. Вот почему немало посполитых украинцев попали под стяги изменника Пыхатого…
— Такие слова — царю?! — ужаснулся пан Купа.
— Я иду к нему, ибо я верю… в правду.
— И тебе не страшно? — спросил боярин Шутов, который уже проснулся и слушал его речь.
— Страшно. Но… я должен!
И Романюк умолк, задумался: он и впрямь поступал как велел ему долг, как требовала совесть, как велела любовь к народу, к простолюдинам Украины.
Он даже и не думал тогда, что станется с ним самим, — хотя всё потом и сложилось прескверно.
То ли предчувствие недоброго будущего, то ли какая тревога нынешнего дня терзала душу, но Гнат Романюк стоял там сам не свой.
Владыка поглядывал на него и понимал, что это не усталость. И не раздумье. И не воспоминание вовсе. И не тучи грядущего.
— На вашем челе — забота, доминус Игнатий, — молвил епископ. — Могу ли я помочь? Скажите!
— Заботами пана Романюка, — разом вскочил Пампушка, — не лучше ли заняться после рады.
Но Мельхиседек перебил:
— Говорите, пане Романюк.
И гуцул отвечал:
— Гетман зол теперь на меня и за то, что я в его войске славян подговаривал, наёмников вашего ополяченного гетмана, и два десятка сербов и поляков последовали за мной в Мирослав. Но…
— Что с ними сталось? — обеспокоенно спросил епископ.
— Сей рачительный пан, — кивнул Романюк на Пампушку, — велел всех ввергнуть в узилище.
— Чем же они провинились? — спросил Мельхиседек. — Зачем ты их бросил в тюрьму?
— Дабы провиниться не успели, — повёл плечом обозный. — А чтоб подальше от греха, я их велел уже… — и пан Демид Пампушка сделал движение рукой вокруг шеи, которое не означало ничего иного, как петлю.
Седоголовый побледнел.
— Кой дьявол подсказал тебе это?! — вскрикнул епископ.
— Пёс! — бросаясь к выходу, гаркнул Романюк.
— Домине! — крикнул ему вслед епископ.
— Прощайте, — выбегая, ответил гуцул.
— Приостановите казнь, — велел Мельхиседек куцему монашку. — Поскорее!