Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

— Так, может, здесь — твоё сегодняшнее богатство? — снова спрашивала, ласково подтрунивая над сыном, Явдоха, и так они, мать и сын, медленно проталкивались среди купцов и лавочников, и Кохайлик, забыв о голодном брюхе, вновь и вновь ко всему приглядывался, потому что впервые видел такое множество произведений рук человеческих и такое бурление страстей — в шумном городе, и хоть всё это щедро возникало перед юношеским взором, день слишком уж медленно катился к далёкому вечеру, ибо дело известное: когда голод — то и день долог! — и всяких диковинок Михайлик повидал предостаточно, а крошки хлеба до сих пор не было, и хлопец начинал помалу сердиться на всё вокруг, не реял уж и не парил в своём полёте, и петь уже охоты не было.

Раздражали его и неистовое заламывание цен, и сумасшедшие крики торговцев, гам, вопли, проклятия: то ли напористые татарские, то ли спесивые немецкие, или шумно-пронзительные еврейские, а то с лукавою хитринкой, похожие на забавные вирши раёшника — московитские, или приправленные солёным словечком, грубовато-шутливые зазывания доморощенных, уже испорченных торгашеским духом лавочников, которые своими криками пытались подражать купцам немецким, еврейским и русским, вместе взятым, — всё это у простодушного Михайлика будило отвращение, ибо истинно козацкая душа презирала не торговлю, а всякое торгашество, даром, что хватало промеж козачества и своих торгашей да барышников.

Поэтому с большим уважением наш молодой селянин и поглядывал тут на людей ремесленных, которые ещё не научились заламывать цены, по-человечески спокойно сбывая произведения своих рук или рук челядников: и ружья, и сапоги, и сукна, и шапки смушковые, и золотые серёжки, и порох, и лекарства, и книги, и железо для плугов.

39

Торговала тут гончарными изделиями своей работы наймичка и названная дочь цехмистра Саливона Глека — та самая Лукия, которая так сердито звала отца через окно архиерейского дома, когда сегодня какая-то нечистая сила у них украла дверь с поличьем Мамая, горюшка её чубатого, милого её соколика, бродяги, вахлака.

Да и не только у гончара Саливона утащили двери с такими ж поличьями, и происшествие это казалось Лукии ещё более загадочным, огорчительным и досадным. Всё это омрачало высокое поблёкшее чело немолодой дивчины, ибо таинственное исчезновение множества дверей с Мамаевым ликом она считала умыслом враждебным — то ли супротив всего города, то ли супротив самого Козака, с коим у дочери гончара длились чуть ли не два десятка лет те весьма грустные отношения, кои обычно именуются любовью.

Несчастна была та любовь, и Лукия, сидя над своим гончарным богатством, раздумывала сейчас про горести свои, а орава детворы, что дула возле неё в глиняные свистульки, выбирая петушка пронзительнее, да и многочисленные покупатели и зрители, покрикивающие на собственных мужей сердитые молодицы, привередничая над хрупким товаром, только злили её, ибо Лукия рада была бы в тоске на пустынную леваду бежать, чтоб никого не видеть и не слышать.

Растравляла душу дивчины также близкая разлука со вторым братом, Омельком, который этой ночью должен был отправиться в Москву, как решила нынче мирославская рада, и Лукии хотелось хоть на прощанье поговорить с ним, но парубка весь день тут не было, как подался с утра в крепость, так его и не видели, и её сердце терзала тревога: не сталось ли с Омельком какой беды в том бою.

Погружённая в думы, Лукия ничего не видела и не слышала, упёршись взглядом в одну точку, и какой-то весёлый парубок, проходя мимо, крикнул:

— Залатай-ка горшок, девонька!

— А ты его сперва выверни наизнанку, — спокойно отвечала Лукия, — с лица кто ж латает!

Достав из узелка горшочек с кашей, кусок сала и горбушку хлеба, Лукия собралась было обедать, но и про еду забыла, затем что все думала и думала о своём Мамае, о коем слуху не было чуть ли не от самого рождества, и тосковала о нём, и сердилась, и про себя разговаривала с коханым… А тем временем у неё о чём-то спрашивал круглый, как тыква, степенный толстяк, вырядившийся по такой жаре в добрую смушковую шапку, в толстенный кобеняк[13], юфтевые чоботы с новыми головками, — он держал за повод годовалого бычка, видимо купленного на убой.

— А макитры у тебя крепкие, девка? — спросил он, недоверчиво поводя лисьим носом, который казался чужим на его круглом лице, весьма напоминавшем пана Пампушку, хотя сей толстяк и не был пану обозному ни родичем, ни даже соседом. — Крепкие? Или нет?

— Что орехи, — вежливо, как всегда, отвечала Лукия.

Но хвалить товар не стала, и это показалось толстяку подозрительным, ибо он держался старых понятий: хоть плохой товар, только б хвалёный.

— Так это ж, я вижу, горшки, — подумав маленько и постучав по ним кнутовищем, заключил он.

— Горшки, — учтиво подтвердила Лукия.

— А мне, пожалуй, нужна хорошая макитра.

— Вот и макитры, — кивнула дочь гончара на гору здоровенных горшков, сложенную умелыми руками отца в несколько рядов ещё с вечера.

— Мне — самую большую.

Перейти на страницу:

Похожие книги