Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

Их там немало было в тот день, тех девчаток, что порхали с горящими глазами от ларя к рундуку, галдели, суетились, приценивались, но не покупали ничего, а только глазели, и всё это так кричало и звенело, что от того густого женского и девичьего гомона сладко сжималось сердце Михайлика, и даже вихрь вздымался над базаром, даже пыль вставала столбом и окутывала всё это сборище неугомонных и жизнерадостных людей, что спокон веков искали там двух вещей — хлеба и развлечений, затем что именно базар давал в ту пору простому люду самое главное: пищу не только для брюха, но и для глаз и для уха, хлеб и зрелища.

Хлеб — не для всех.

А зрелища…

36

— О-о, там было множество зрелищ, более дешёвых, чем хлеб (у кого было пусто в кармане, тот не платил), но таких же, пожалуй, насущных, как хлеб….

Где-то вверху, меж двумя высоченными столбами, по верёвке ходил лёгкий канатоходец.

В его руке сверкал на солнце яркий цветной шёлковый хинский (или, как мы теперь сказали бы, китайский) зонтик. Лоснились упругие мышцы смельчака, словно был он глиняный, муравленый, и от каждого его движения, упругого и летящего, у Михайлика захватывало дух, и парубок завидовал доброму уменью ловкого человека, завидовал, как по-хорошему могут завидовать только юноши — взрослым мастерам своего дела, ибо так нестерпимо хотелось испробовать всякое уменье, всякое ремесло, любое искусство, чтоб, хотя бы часок, побывать всем — и сапожником, и дьяком, и козаком, и бандуристом, и пасечником, и лекарем, и сотником или полковником, и даже тем седым сербом, что показывал православным своего увальня-медведя, муштруя неуклюжего на всякий лад.

Всего вдоволь было на базаре.

Два голодных спудея киевской Академии выводили на жёлтой бумаге затейные узоры, а за три-четыре гроша малевали девчат и молодиц, и вокруг каждого маляра, от души дивясь его таланту, замирала большая толпа любопытных.

Да и китаец в синем запорожском жупане рисовал там не только цветочки и виды своей Хины, но и запорожцев, и горожан, и все они походили на истых китайцев, и пусть мой доверчивый читатель не думает, что это выдумка: такие рисунки, как говорят сведущие люди, хранятся теперь в одном из музеев города Праги — типы запорожцев, рисованные с натуры неким китайским художником.

Свистели там на сопилках слепцы из мирославского цеха нищих под началом своего цехмистра Варфоломея Копыстки. Пели бандуристы и лирники. Прегорько плакали над ними молодицы, потому что девчат к тому женскому делу — поплакать — ещё и не тянуло.

Одна молодица плакала больше, другая меньше: на полушку, на грош, на два, зависимо от подаяния кобзарю, как того и требовала самая обыкновенная порядочность, — сколько заплатишь, на столько и плачешь.

Жалостливым голосом пел Лазаря безногий лирник, калека-нехода, чуть поодаль молодой слепец-кобзарь весело распевал о муках ада, о страстях Христовых, о смерти чумака молодого, а три-четыре кума слонялись, подвыпив, между слепцами и прикидывали, кто лучше поёт, кто звонче играет, и Михайлик с матерью, любопытствуя, прислушивались к глубокомысленным заключениям народного, как теперь мы сказали бы, жюри того времени.

— Вот тот нехода играет с нажимом, — заметил первый о молодом безногом лирнике.

И точно, играл он с таким нажимом, что Михайлику хотелось научиться бы этак и самому.

— А этот басище — с выводом! Слышишь? А? — настаивал другой.

И Михайлику уже хотелось научиться бы и вот так, с выводом…

— Этот литвин — без ножа сердце ранит… — отстаивал пришлого белоруса третий.

— Как хотите, куме, — грустно вздыхал четвёртый, толсторожий полупанок, — а жалостней нашего старого мирославского кобзаря Пригары покамест нет и нет!

— Не такие теперь, как бывали когда-то, кобзари. Он, не такие!

— Да и всё теперь не такое…

— Ой, не такое!

— Разве ж это — базар?

— Да какой же это, куме, базар!

— Разве ж это товар!

— Дрянь!

— И разве это базарный гам! Когда мы с тобой молодыми были, вот это был гам! Вот это был крик! Вот это были песни!

— Война, вишь, куме… — почесал затылок первый.

— То-то… всё война да война. А жить некогда!

И кумовья, все четверо, загрустили вдруг и уже молча слушали жалобные слова — о муках Христовых, а грозные — о недавней воине против польского панства…

— Всё война да война… — вздохнул и первый.

— Помоги, господи, нашим! — перекрестился полупанок, четвёртый.

— А которые ж наши? — пристально поглядев на него, спросил второй.

— Которые осилят, — пожал плечами тот.

— А ты, часом, не сукин ли сын?

— Собака ты!

И три кума быстрёхонько покинули среди базара своего богатого четвёртого кума.

37

А наш Михайлик с матинкой торопились всё дальше, в глубь базара, и жаркое дыхание близкой войны не так уж опаляло толпу, ибо началась усобица недавно, да и народ уже попривык к войнам, да и однокрыловцы не так уж усердно стреляли — заради, видно, троицына дня, когда не только работать, но и воевать — величайший грех.

Перейти на страницу:

Похожие книги