-- Я рада, -- сказала она. -- Сегодня вечером, в больничной часовне, я почувствовала внезапно, как ужасно то, что было между нами. Неделю назад я не покинула бы Сен-Жиль, но теперь... -- Она повернулась и стала подниматься по лестнице, -- ...теперь я знаю, что не могу больше здесь оставаться. Я должна уехать отсюда -- это для нас, для Поля и меня, единственная надежда на будущее.
Я глядел, как она удаляется по коридору, и спрашивал себя: действительно ли смерть Франсуазы заставила ее устыдиться или моя холодность и равнодушие к ней как к женщине убили ее вожделение?
Я погасил свет и поднялся по лестнице в темноте. Мне подумалось, что мое предложение им двоим, Полю и Рене, исходило не из моих уст -- того одинокого, замкнутого меня из прежней жизни -- и не из уст Жана де Ге, чьей тенью я стал; это было делом третьего, того, кто ни Жан, ни Джон, стал сплавом нас обоих и, не имея телесного обличья -- порождение не мысли, а интуиции, -- принес нам обоим свободу.
Мари-Ноэль просила зайти к ней перед сном, и, пройдя сквозь двустворчатую дверь, я поднялся в башенку по винтовой лестнице и переступил порог, думая, что девочка еще не разделась и молится у своего самодельного аналоя. Но долгий день взял, наконец, свое. Мари-Ноэль была в постели. Она спала. В ногах кровати стояли две зажженные свечи, между ними -- утенок. В руках девочки, сложенных на груди, спал целлулоидный младенец с проломленной головой, а к изголовью была приколота бумажка, где я прочел следующие слова: . Да, я ошибался, когда подумал, будто больничная часовня не затронула ее воображения.
Я задул свечи и, оставив окно открытым, захлопнул ставни. Затем спустился по башенной лесенке и прошел на противоположную сторону замка -- в другую, большую, башню. Здесь не горели свечи, светилась лишь одна лампа возле постели, и лежавшая на подушках женщина, в отличие от девочки, не спала. С бледного измученного лица на меня выжидательно смотрели ее запавшие глаза.
-- Я думала, ты никогда не придешь, -- сказала графиня.
Я подтащил от печки кресло к самой кровати. Сел и протянул ей руку. Она крепко ее сжала.
-- Я отослала Шарлотту к ней в комнату, -- сказала графиня. -- Я сказала ей: вы мне не нужны, сегодня обо мне позаботится господин граф. Ты ведь хотел, чтобы я так сказала, верно?
-- Да, маман, -- ответил я.
Она сильней стиснула мне руку; я знал, что она будет держать ее всю ночь как защиту против мрака и мне нельзя шевелиться, нельзя забрать ее, иначе связь между нами ослабнет и смысл моего присутствия здесь будет потерян.
-- Я лежала и думала, -- сказала маман. -- Через несколько дней, когда все останется позади, я переберусь в мою старую комнату внизу.
-- Как вам угодно, -- ответил я.
-- Лежа здесь, я постепенно теряю память, -- сказала графиня. -- Не знаю, где я -- в настоящем или в прошлом.
Позолоченные часы на столике возле кровати громко тикали, маятник под стеклянным колпаком неторопливо качался взад-вперед, и казалось, что минуты идут очень медленно.
-- Вчера ночью, -- сказала графиня, -- мне приснилось, что тебя нет в замке. Ты снова воевал в рядах Сопротивления, и я читала во сне записку, которую ты сумел мне передать в тот день, когда застрелили Мориса Дюваля. Я перечитывала ее раз за разом, пока до жути не разболелась голова. Но тут ты дал мне морфий, и сон исчез.
В Вилларе у Белы стояли небольшие часы в кожаном футляре, светящиеся стрелки четко выделялись на темном циферблате, а тикали они так быстро и тихо, словно билось живое человеческое сердце.
-- Если вам приснится что-нибудь сегодня, -- сказал я, -- бойтесь. Я буду рядом.
Я наклонился вперед и обожженной рукой погасил свет. И сразу же со всех сторон надвинулись темные тени и поглотили меня. Мною завладело отчаяние, прячущееся в темноте, а графиня принялась говорить в полусне, который я не мог с ней разделить, и только слушал ее бормотанье под тиканье часов. Иногда она громко вскрикивала и проклинала кого-то, иногда принималась молиться, один раз разразилась неудержимым смехом, но ни разу за то время, что ее преследовали бессвязные видения, не попросила о помощи и ни разу не разжала пальцев на моей руке. Когда, вскоре после пяти часов утра, графиня, наконец, заснула и я, наклонившись над ней, всмотрелся в ее лицо, я не увидел больше на нем маски, скрывающей месяцы и годы страданий. Прежде измученное, настороженное, оно показалось мне умиротворенным, расслабившимся и, как ни странно, красивым, даже не старым.
ГЛАВА 24