Еще в детстве я узнал, что некоторые слова, как и некоторые люди, умеют не только умирать, но и воскресать. Тогда меня поразил «вратарь», я еще не знал, что раньше он назывался голкипером. Лишь намного позже я услышал пышный старославянский корень. Он мне вновь встретился в Белграде на табличке «Молимо затворяйте врата», я сразу понял, чего от меня хотят, и закрыл двери.
Другой пример — оборотни. Я думал, что они встречаются только в сказках, пока мне не показали дачу одного милиционера в Подмосковье, погоревшего на демонстрации своего золотого унитаза. С тех пор я настороженно отношусь к фольклору и правильно делаю, ибо он решительно вползает в новую жизнь, принимая обличие, скажем, троллей. Популярные на всем севере, но особенно в Норвегии, они встречают и провожают каждого туриста — как наши матрешки. Предпочитая знакомое зло неизвестному, местные приспособили троллей для брелоков, статуэток и детских игрушек. Тролли, конечно, гадят, но по мелочам: то ключи сопрут, то шнурки развяжут, то по ночам шуршат. Зато известно, кто виноват и что делать: терпеть со смехом.
Наверное, так следует себя вести и с теми троллями, что переехали на юг и обосновались в Ольгино. Их можно узнать по грязным лапам и орфографическим ошибкам. Тролли, не отличавшиеся умом еще в «Пер Гюнте», ничуть не поумнели, добравшись до компьютера. И репертуар их тот же: вранье и пакости. Хуже, что теперь, читая глупости, я никогда не уверен, пишет ли их живой автор или фольклорный персонаж.
История мертвых, живых и оживших слов завораживает, демонстрируя, что каждое имеет свой вес, давление и влияние. Классический пример — у Синявского.
— Революция победила, — писал он, — потому, что узурпировали три магических слова: большевики, советы и Чека.
Первые два сгинули без следа еще в мое время. У нас никто никогда не просил совета, и прозвище «большевики» утратило всякий смысл после того, как всех меньшевиков расстреляли. Зато с Чека всё сложнее. Слово, казалось бы, ушло на дно и всплывало в памяти лишь предыдущих поколений, к которым принадлежала моя бабушка, пользовавшаяся ими наравне с забытыми — «ДОПР» и «гопник».
Для нас «чекист» было словом, которое не употреблялось из суеверия. Наши предки подобным образом поступали с грозным медведем, именуя его эвфемизмом «косолапый» или по отчеству — Потапыч. Точно так мы обращались с КГБ, заменяя аббревиатуру безразмерным словом «органы» или еще более воздушным «сами понимаете».
И всё же чекисты, отсидевшись в историко-революционных боевиках, не исчезли из языка. Они ждали своего времени, как динозавры из «Парка Юрского периода», и когда оно пришло, слово-зомби вышло на речевую поверхность XXI века с той же зловещей убедительностью, какая была свойственна чекистам век назад.
В разгар перестройки, когда даже небожителей заразил азарт реформ, мне посчастливилось услышать, что́ о них думает Бродский. В тот день он давал самое диковинное интервью из всех, что я читал и слышал. Разгоряченный шотландским виски и внимающей компанией, поэт сыпал афоризмами, блистал парадоксами, строил и рассыпал геополитические концепции и историософские гипотезы. Он начал с того, что предложил называть охваченную переделками страну не прежним, а новым именем: Штирлиц. Дальше — больше.
— Все пытались осуществить городскую утопию, — сказал он, — пора испробовать утопию крестьянскую.
— Как в Камбодже, — подумал я, но не решился перебить классика.
— А главное, — разошелся Бродский, — нельзя упустить шанс использовать секретную полицию. До сих пор она защищала государство от личности. Теперь следует направить грандиозные материальные и людские ресурсы КГБ, или как там он теперь называется, на защиту личности от государства.
— Но ведь КГБ и есть государство, — рвалось из меня, но я опять промолчал, завороженный размахом мысли, граничащей, как мне и до сих пор кажется, с безумием.
Тем не менее, «скромное предложение» Бродского не оставляет меня в покое, ибо в нем различима та подспудная мысль, что объясняет реанимацию слова и дела чекистов. В отличие от комсомольских крестин, политбюро, стройотрядов и партии в единственном числе, чекисты живы не только на Лубянке, но и в общественном сознании, где они представляют силу могучую, опасную и амбивалентную, словно атомная энергия.
В сущности, именно это и имел в виду Бродский, считая возможным, более того — необходимым сменить знаки, чтобы чекисты стали «той силой, что вечно хочет зла, но совершает благо».
Каким бы прихотливым капризом гения ни была эта мысль, в ней меньше оригинального, чем нам кажется. Об этом можно судить по писателям, создавшим наиболее привлекательную идеологическую систему. Она, пожалуй, такой и осталась, только сперва авторы назвали ее коммунизмом, а чуть позже переименовали в Мир Полудня.