Устав изображать рубаху-парня, я пробовал стать карликовым Ротшильдом. Но и это было непросто в стране, где деньги обладали столь сомнительной стоимостью, что мне удавалось угостить друзей в кафе «Эрмитаж» лишь липкой глицериновой настойкой и якобы свиной отбивной из панировки с клюквой.
Хорошо, что вскоре всё встало на свои места, и мы вновь сравнялись с друзьями. Те из них, что говорили «мы не миллионеры, чтобы есть яйца», теперь жаловались, что нечего надеть в парижский отпуск. Но я до сих пор с отвращением вспоминаю стигму богатства того переходного периода, что открыл мне глаза на природу нормальных — заслуженных — денег.
С ненормальными — всё по-другому. Власть, дорвавшаяся до денег, часто наделяет их ритуальным значением.
— Зачем, — спросим мы, — Януковичу золотой батон?
— За тем же, — ответят нам, — зачем его подельнику понадобилась золотая лопата.
Когда Ленин обещал отливать ночные горшки из золота, он не думал, что его поймут буквально нынешние владельцы золотых унитазов. В том же ряду — роковая привязанность к драгоценным часам, перед которыми не могут устоять чиновники всех разрядов.
Я не мог понять, в чем соблазн этого опасного хобби, пока не вспомнил полицмейстера из пьесы Шварца. Переодевшись в женское платье, чтобы исподтишка узнать народные настроения, он оставляет шпоры. А когда ему указывают на ошибку, не торопится ее исправить.
— А то такого наслушаешься, — говорит он.
Часы, стоимость которых составляет многогодовой доход чиновника, играют роль таких шпор. Якобы случайно выставленные напоказ, они — овеществленный пароль, своего рода механизированная и изготовленная в Швейцарии шапка Мономаха. Она и выделяет из толпы, и защищает от нее: обладание недоступным сигнализирует о приобщении к неприкосновенным.
— Поэтому, — указывают снимки в Сети, — мэр Нью-Йорка ездит в метро, Лондона — на велосипеде, а Москвы — с мигалками.
Проблема в том, что никто толком не знает, как обращаться с дикими, а не одомашненными деньгами. Добытое нахрапом богатство жжет карман и подбивает на глупости, отчего деньги утрачивают свой истинный смысл. Они уже не орудие цивилизации, не средство преобразования действительности, а — цель, самостоятельная и конечная. Взамен прагматической пользы или декоративной функции такое богатство обладает исключительно магическими свойствами.
Примерно так относились к деньгам викинги. Награбленное служило им оберегом и зарывалось в землю, чтобы клад, мистически связанный с его владельцем, охранял от мести жестокой и непредсказуемой судьбы. Золото, однако, служило плохой гарантией от вражды и случая. Иначе мы бы не находили столько кладов, которые не успели и не сумели отрыть их хозяева. История выяснила, что варягам их богатство пригодилось не больше, чем золотой батон беглому президенту.
Старое кино
Отцу моего приятеля исполнилось сто лет. Я спросил, как старик переносит годы.
— В маразме, — горько ответил товарищ, — отец не любит американское кино.
— А раньше любил?
— Нет, он всегда был таким.
Как это со мной часто бывает, я понимаю обоих. Когда я жил в России, мне не удавалось найти больших различий между Голливудом и студией Довженко, которая тоже иногда снимала большое кино, если за него брался Параджанов. В американских фильмах меня раздражало то же, что и в советских, — предсказуемость, неизбежная победа добра над злом и вымысла над реальностью. Впрочем, какой она, реальность, была в Америке, я тогда, конечно, не знал, но в ту, что показывали, твердо не верил. Голливуд, казалось мне, сразу лакировал действительность и разоблачал ее, особенно в картинах с социальным подтекстом, что чаще других пробирались на отечественные экраны.
Гордясь экстравагантными вкусами, я горячо защищал свою точку зрения и тогда, когда сам оказался в Америке, где у меня не нашлось единомышленников. Все, кого я уважал — Ортега-и-Гассет, Бродский, Довлатов, — любили американское кино больше любого другого. Первого я не встречал, зато второй мечтал зажигать об джинсы спички, как это делали на экране ковбои, а третий изображал их походку. В ней, уверял Довлатов, больше правды, чем в толстом психологическом романе, потому что американские актеры органически не способны плохо играть. Они выглядят естественно в самых идиотских ролях. На мой взгляд, таких ролей было слишком много. День и ночь с экрана моего первого телевизора лезли голливудские фильмы, от которых я шумно защищал многозначительное европейское кино с тяжелыми паузами.
С годами, однако, спорить стало не с кем, и я начал задумываться. Возможно, это происходит с каждым, кто пересекает границу, отделяющую либералов от консерваторов и новаторов от охранителей. В Америке такой рубеж определяет отношение к двум десятилетиям. Первые восхищаются шестидесятыми и ненавидят пятидесятые. Вторые — ровно наоборот. Одни считают, что с молодежной революции всё началось, другие — тоже, но — с ужасом. Увы, и тут я на стороне обоих.