Читаем Козленок за два гроша полностью

Поначалу Шахна подумал, что Мама-Ротшильд не узнал его: как же, сбрил пейсы, ходит, как немец, в чесучовом пиджаке и шляпе, в модных ботинках, носки которых смахивают на утиные клювы.

— Здравствуй, Мама-Ротшильд, — поприветствовал его Семен Ефремович. — Ты что, не узнаешь меня?

Нищий повернул голову и, не переставая что-то истово шептать, уставился на Шахну.

Несмотря на то что Шахна был выряжен на немецкий манер, а может, благодаря этому Мама-Ротшильд узнал его сразу, но вида не подал.

— Это я, Шахна, — промолвил Семен Ефремович, испытывая какое-то странное беспокойство.

Казалось, больше всего в жизни его сейчас занимает не брат Гирш, а ответный кивок этого старого нищего.

— Это я, Шахна.

Семен Ефремович все делал для того, чтобы разговорить Маму-Ротшильда. Еще в детстве отец Эфраим внушил ему странную, будоражившую душу мысль, что в каждом человеке, будь то меламед Лейзер, урядник Ардальон Игнатьевич Нестерович или водовоз Шмуле-Сендер, надо видеть бога, судью и вершителя твоей судьбы.

— Вижу, — мрачно ответил Мама-Ротшильд.

— Ты чего дуешься?

Мама-Ротшильд выпрямился, встал, запустил руку в карман, нашарил в нем гривенник, потер его локтем и протянул Семену Ефремовичу.

— На, — сказал Мама-Ротшильд.

— Что это? — произнес совершенно сбитый с толку Шахна.

— Долг! — и он снова протянул свой гривенник Семену Ефремовичу.

Гривенник в руке Мамы-Ротшильда притягивал и почему-то леденил взгляд.

Семен Ефремович смотрел на руку нищего и никак не мог сообразить, что это за глупую игру тот затеял. Чтобы не злить его, Семен Ефремович с нарочитой, нищенской радостью взял гривенник и, изображая из себя не то лавочника, не то такого же попрошайку, как и Мама-Ротшильд, отправил в карман.

— Остальные два целковых отдам позже, — сказал нищий.

Семен Ефремович почувствовал, как у него сжимается кожа на лбу.

— И Арье-Лейб свои два с полтиной отдаст… я с ним говорил… и Мина, вдова Товия… и с ней я говорил… и шорник Гедалье… Только гончар Хоне отказался… Говорит: с паршивой овцы хоть шерсти клок.

— С паршивой овцы?

Кожа на лбу стянулась в кнут.

— Больше у тебя и реб Хаим ни гроша не возьмет, — сказал Мама-Ротшильд. — Ни на ремонт. Ни для раздачи людям.

— Почему? — тихо спросил Семен Ефремович.

— Лучше побираться, — вздохнул Мама-Ротшильд.

— Чем что?

— Чем ездить в жандармской карете… входить в жандармские двери… Поначалу я глазам своим не поверил… Назавтра пришел… через неделю…



Так вот в чем дело, подумал Семен Ефремович. Выследил и раструбил по всему городу: Шахна — жандармская ищейка! Шахна Дудак приносит в синагогу ломовых извозчиков для раздачи бедным не червонцы, а чужие слезы. Шахна Дудак — грешник и вероотступник! Шахна Дудак — паршивая овца!

Семен Ефремович побелел, сунул руку в карман, до боли сжал гривенник, но оправдываться не стал. Разве им докажешь, что человеком можно остаться, служа даже в преисподней.

Как это с ним не раз бывало и раньше, из темного погреба его подсознания вдруг вышел меламед Лейзер:

— Шахна! Я дам тебе гривенник, если ты мне скажешь, где живет бог?

— Реб Лейзер! Я дам вам два гривенника, если вы скажете мне, где его нет.

Бог-добро-зло живет повсюду: в молельне и в жандармерии, в нищем и богатом, в гонимом и гонителе, подумал он, но заметил, что теперь в синагоге ломовых извозчиков они с Мамой-Ротшильдом были уже не одни; припадая на одну ногу, к амвонубиме спешил синагогальный староста Хаим; пришли и другие богомольцы.

Они разглядывали Шахну, шушукались, усаживались на скамьи, вставали, кружились в странном хороводе по молельне, оплывая его, как остров; он и впрямь был островом, омываемым со всех сторон любопытством, боязнью и презрением; и хотя он со времен раввинского училища знал их всех в лицо, ни одного не узнавал, а может, боялся узнать.

— Вот тебе твой целковый, — протиснулся к нему гончар Хоне.

— Вот тебе твой полтинник!

— Вот тебе твой рубль!

— Мои болячки — тебе!

— Мои волдыри!

— Паршивая овца!

Его осаждали, клеймили, позорили, унижали за все: за то, что бросил раввинское училище, за то, что служит дьяволу, за то, что дьявол платит ему больше, чем господь им, горемыкам и труженикам.

Семен Ефремович чувствовал, что его пытаются раздавить; он уже был расплющен, не умерял их гнев, не останавливал их расправу.

Молебен усмирил всех.

Кантор Исерл начал с высокой ноты; на ней, как на веревке, были развешаны все печали мира — большие и малые, те, что рядом, и те, что грядут.

Семен Ефремович постоял немного и, выбрав самую большую печаль, двинулся к выходу.

Он миновал Немецкую улицу и, удивляясь тому, что никто на него не обращает внимания, вышел через переулок Стекольщиков к своему дому.

Дома он, не раздевшись, лег, закрыл глаза и тихо, по-щенячьи заплакал.

В неожиданно накалившейся от удушья тишине Семен Ефремович услышал, как скребется мышь, и позавидовал ей — ему хотелось юркнуть под землю, но впервые земля была уже мышиной норкой.

Перейти на страницу:

Похожие книги