— Я за то, чтобы к вам в России относились как к равным, — витийствовал полковник. — Чем вы, например, хуже литовцев?
Пусть витийствует, пусть, думал Шахна. Только бы не расспрашивал его про синагогу ломовых извозчиков, Маму-Ротшильда, кантора Исерла, вдову Товия Мину, про Арье-Лейба, шорника Гедалье и гончара Хоне (Семену Ефремовичу казалось, что полковник их всех знает).
Шахна уже жалел, что признался. Ведь мог бы утаить, мог не сказать ни слова. А теперь? Теперь сам ничего не добился да еще поставил под угрозу других.
— Когда я служил в Сибири, то даже написал его величеству императору докладную записку об улучшении быта алтайцев, якутов, бурятов и прочих племен в связи с их плачевным положением, усугублявшимся высокой смертностью и почти поголовным невежеством… Жаль, до сих пор ответа не получил… Пришлют ответ, а Ратмира Павловича Князева в Сибири уже нет, Ратмир Павлович Князев, как говорят белорусы, тута.
Полковник перевел дух, подошел к окну, распахнул его, заслуженно и жадно вдохнул струю весеннего воздуха, существовавшего как бы отдельно от того, который сгустился в кабинете в войлок, поправил на себе мундир, выдвинул ящик стола, достал «Дело о покушении Виленского мещанина Гирша Дудака на генерал-губернатора…», полистал его и с небрежностью человека, уверенного в своей правоте, тут же захлопнул.
— Я за то, чтобы о вашем будущем пеклись не только для того, чтобы успокоить изредка поднимающуюся в вашу защиту заграницу, но и для того, чтобы вы спокойно тачали сапоги, а не стреляли в русских чиновников.
Семен Ефремович не перебивал его. Только когда Князев замолк, он сказал:
— Уже полдень, ваше высокоблагородие. А Гирша Дудака все нет. — Он не решился сказать «брата».
— Привезут, — успокоил его Ратмир Павлович. — Никуда твой Гирш Дудак не денется.
Семена Ефремовича охватила какая-то странная тревога, которая усиливалась оттого, что он никак не мог найти ей объяснения.
— Я долго думал, какой тебе сделать к юбилею подарок, — промолвил Ратмир Павлович, и тишина вдруг развалилась.
— За что же? — выдохнул Шахна.
— За верную службу. Ведь в конце мая исполняется третья годовщина, как мы вместе…
Князев сунул руку в открытый ящик стола и вынул оттуда черную головешку пистолета.
— Пистолет? — спросил Семен Ефремович.
Ратмир Павлович подвинул к нему головешку; холодная сталь уже касалась Шахниного запястья; такой же стальной и холодной была решимость Князева. Толмач пялился на оружие и с ужасом думал о том, что стоит ему взять эту обуглившуюся головешку в руки, как вмиг обуглится кисть, потом локоть, потом предплечье, потом вся его жизнь. Пока он, Шахна, — только посредник, только покорный свидетель, только молчаливый соглядатай, но за одну минуту все может измениться, даже если он ни в кого не выстрелит; через минуту свидетель и соглядатай превратится в сообщника; через минуту он лишится всего, чем гордился, и закабалится, обезличится, станет двойником жандарма. Вторым Крюковым…
— Угадай, чей он?
Ратмир Павлович как будто глумился над ним, и обессмыслившийся взгляд Шахны нигде не находил опоры, перелетал с полковничьих погон на пистолет, с пистолета на погоны.
— Угадай, — подзадоривал Шахну Ратмир Павлович.
Игра, казалось, захватывала Князева целиком, возвращала ему силы; он молодел, добрел; лицо его принимало какое-то счастливое, ребячливое выражение.
Господи, думал Семен Ефремович, когда же зацокают копыта жандармских лошадей!
Но за окном было тихо. Так тихо, что в кабинете слышно было, как в доме напротив портной крутит ручку швейной машинки.
— Это пистолет твоего брата — Гирша Дудака, — с какой-то истребительной торжественностью объявил Князев.
Он что, собирается подарить ему улику? Его высокоблагородие просто балуется, его высокоблагородию скучно в столице Северо-Западного края, где, кроме бегов, цирка Мадзини и оперетты Модзолевского, нет никаких развлечений; его высокоблагородие сейчас спрячет пистолет в ящик стола, и все страхи кончатся; начнется очередное дознание.
— Это из него твой брат пальнул в генерал-губернатора, — серьезно, без тени куража сказал Князев. — Отныне этот пистолет твой!
— Нет, нет, — закричал Семен Ефремович, не узнав своего голоса. Голос был какой-то задушенный, старческий, он начинался не в гортани, а в чреве.
— Нет жандарма без оружия, — назидательно произнес полковник и потер пальцем прыщик.
— Но я… я, ваше высокоблагородие, я не жандарм и жандармом никогда не буду.
— Кто же ты? — спокойно спросил Князев.
Семен Ефремович растерялся. В самом деле — кто он такой? Недоучившийся семинарист? Писарь? Стряпчий? Самозваный толмач?
— Я… я — никто, — пробормотал Семен Ефремович и затих.
В какой-то миг Шахну уколола мысль о том, что он зря отказывается от подарка. Пальнул себе в лоб, и ты свободен; свободен от позора, от голода, от надобности защищать брата, от добра и зла, от страха — хозяина жизни; ты больше не его слуга, не его лакей, не его наймит. В смерти сбываются все желания. Только в смерти.
Ратмир Павлович расстегнул ворот мундира, впился пальцами в кадык и стал ласково себя душить.