Читаем Козленок за два гроша полностью

Он не стыдился их, не вытирал, и они спокойно текли по его небритому, исхудалому лицу, пробиваясь через терновник щетины. Слезы делали его прежним, возвращали из Вильно к забытым истокам, в иные, неблизкие, пределы, к своему старому, нерусскому, имени — теперь он уже был не Семен Ефремович Дудаков, а Шахна, Шахнеле, как ласково называла его мать.

Слезы заменяли материнскую ласку, очеловечивали привычное жилье, утепляли, придавали что-то родное этим углам, затканным паутиной, этим окнам, выходящим в темный и глубокий, как колодец, двор, этой мебели, которую он, Шахна, купил за бесценок прежде, чем вселиться сюда.

Семен Ефремович вдруг поймал себя на мысли, что без слез дом не очаг, а приют, временный, неверный, и даже обрадовался, что плачет.

— Нехама! — сказал он, испуганный тем, что мышь перестала шуршать.

Ему казалось, что он обращается не только к мыши, но и к давно умершей матери, к угрюмому отцу, упрямо долбящему кладбищенский камень, к этому молчаливому камню, к меламеду Лейзеру, ко всему, что жило, трепетало, переливалось рядом с ним в ту пору, когда он был Шахной, Шахнеле. Казалось, что и сама мышь прибежала сюда, в Вильно, оттуда, с берегов Немана, из дедовской избы.

После смерти, подумал Семен Ефремович, и он, может быть, превратится в мышь, не простую, а кладбищенскую, ту, что живет одновременно с живыми и мертвыми.

Он превратится в мышь и вернется на родину.

Каждый должен вернуться на родину: кто мышью, кто мотыльком, кто зябликом.

Семен Ефремович почувствовал на губах привкус соли, облизал их, все еще продолжая думать о том, что отодвинулось, удалось, безвозвратно ушло из его жизни, оставшись только в его снах и слезах.

— Спать, Нехама, спать, — пробормотал он и двинулся к кровати.

Он лег, натянул на голову байковое одеяло, но и сквозь его толщу он слышал жалобный писк мыши, И в этом писке умещалась вся несправедливость мира, стоны всех обиженных, всех приговоренных к смертной казни через повешение, всех, ждущих своих мужей из тюрем, всех, тяжко и напрасно добивающихся истины, и всех, разочаровавшихся в ней.

От мыши бессонная и тревожная мысль Семена Ефремовича перешла к богу, но и бог сейчас казался скорее вместилищем утрат, чем обретений.

Ему не хотелось, чтобы за окном рассвело, и поначалу небеса вроде бы выполняли его желание, но потом в комнату хлынул свет, и Семен Ефремович понял, что настало утро и пора вставать.

Раньше пробуждение доставляло ему ни с чем не сравнимую радость. Он вскакивал с постели, бежал к колодцу, обливал себя студеной водой и спешил засесть за изучение Торы. Он собирался открыть в ней нечто такое, что перевернуло бы все прежние представления о мире, о вере, о смысле жизни на земле.

Теперь же он всегда просыпался с какой-то опаской и даже неловкостью.

— В самом деле — стоит ли просыпаться, чтобы переводить жандармскому полковнику Ратмиру Павловичу Князеву показания какого-нибудь Кримера или Кремера, Гирша или Мотла, чтобы ловчить, обманывать, ждать милости от председателя военно-полевого суда Смирнова или палача Филиппьева?

Стоит ли просыпаться ради того, чтобы тебя выставили на смех, чтобы над тобой безнаказанно поглумились — надели наручники и отпустили на все четыре стороны?

Стоит ли просыпаться, чтобы оказаться в постели с нелюбимой женщиной, выслушивать ее жалкие любовные признания и задыхаться от запаха замоченного чужого белья?

Семен Ефремович вдруг вспомнил обворожительную Юлиану Гавронскую, и у него защемило сердце. Где она? Что с ней? Вышла ли за кого-нибудь замуж или гордо вдовствует до сих пор?

Господи, как давно он не был в антикварной лавке!

Маймонид, Галеви, Платон, Аристотель — все заброшено, все забыто.

Послезавтра из Риги вернется Ратмир Павлович, его Маймонид и Галеви (он ведь тоже пишет стихи!), послезавтра из 14-го номера привезет закованного Гирша его Платон — Крюков, послезавтра снова вытянется перед Князевым в струнку его Вольтер — ротмистр Лиров.

Шахной овладело нестерпимое желание вырваться из этого заколдованного круга, приобщиться к чему-то подлинному, чистому, незапятнанному, забыться, сбросить с себя это тяжкое бремя забот о других, заняться собой и только собой.

В комнате становилось все светлей.

Семен Ефремович встал с кровати, размял онемевшие суставы, глянул в один угол, в другой, скользнул взглядом по половицам — в кои-то веки он мыл пол, — поискал Нехаму, но мыши нигде не было.

Куплю ей у Соловейчика крупы, решил Шахна и вышел из дому.

Моросило.

Мышиное шуршание дождя успокаивало, ласкало душу.

Семен Ефремович шел наобум, как в детстве.

Мимо сновали прохожие.

Два хасида, черные, как ночь изгнания, катили пустую рассохшуюся бочку.

Бочка погромыхивала по мостовой, и от этого грома смирный майский дождик суровел и пах грозой и селедкой.

Маленькая монахиня с белым чепцом на голове и таким же белым воротничком, как ласточка, выпорхнула из костела и засеменила вслед за Шахной.

Какие они счастливые, думал он, чувствуя затылком чужое дыхание, — и эти хасиды, и эта монахиня, и этот дождик.

Семен Ефремович и сам не заметил, как очутился возле ешибота — раввинского училища.

Перейти на страницу:

Похожие книги