Читаем Козьма Прутков полностью

А между тем искренний смех, вот результат прочтения басни. В том-то и дело, читатель, что это не простой смех, — это смех, смех высокий. Он, так сказать, выкован из слез. Смешить подобным образом может только разве Шекспир, да еще шестеро из моих друзей, сотрудников нашего журнала и не участвующих ни в каком другом периодическом издании. Случалось ли вам присутствовать при отличном выполнении какого-нибудь вдохновенного morceau d’ensemble [166]одного из великих маэстро? Всюду гармония, веселые звуки, нежные возгласы, повсюду одно стройное целое. А между тем вслушайтесь в каждую партию отдельного инструмента, в ней уже есть нечто иное… грустное… положительное… рвущее душу… (Тут уж я сам не знаю, что сказать, но читатель с воображением за этим не погонится.)


Будущий Прутков шутит, и Дружинин тоже шутит. Забава басен порождает забаву критического отзыва. Возникает ка-кая-то уютная, домашняя обстановка. Обстановка доброй веселости, потешной ерунды. И это, заметьте, на страницах общественного журнала в самодержавно-казенную пору. Все-таки николаевское царствование… Вдруг на вполне унылом и беззубом фоне загрустившей периодики возникает нечто, способное под маской наивного добродушия произвести впечатление скрытой аристократической фронды.

Что же касается басни «Стан и голос», то она — прямой вызов преклонению перед жандармской эстетикой времени. Образ какого-нибудь назначенного губернатором в отставные приставы красавца-полицейского развенчивается до тучного домоседа в «ваточном халате», гладящего кошку и мечтающего петь «в тенистой роще… у тещи». Каламбурно обыгрывается понятие стан(как полицейский участок и как фигура, к тому же «тучная»). Будущий Прутков не хуже нас знал, сколько бед натворили в России красивые жандармы, и потому его эстетическое низложение станового может восприниматься как острый сатирический выпад. Жандарм раздет, переоблачен, усмирен кошкой и предан вокальным грезам.

Итак, летом 1851 или 1852 года, когда были сочинены первые три басни, образ Козьмы Пруткова еще не родился. «Однако, — продолжает В. М. Жемчужников в письме А. Н. Пыпину, — эти басни уже зародили кое-какие мысли, развившиеся впоследствии в брате моем Алексее и во мне до личности Пруткова; именно: когда писались упомянутые басни, то в шутку говорилось, что ими доказывается излишество похвал Крылову и др., потому что написанные теперь басни не хуже тех. Шутка эта повторялась и по возвращении нашем в СПб., и вскоре привела меня с бр. Алексеем и гр. А. Толстым (брат Александр был в то время на службе в Оренбурге) к мысли писать от одного лица, способного во всех родах творчества. Эта мысль завлекла нас, и создался тип Косьмы Пруткова» [167].

Вот оно в чем дело! Оказывается, лавры Крылова не давали покоя братьям Жемчужниковым, и они решили оспорить первенство у прославленного баснописца. Между тем слова о том, что басни Жемчужниковых «не хуже», чем у Крылова, говорились именно «в шутку». Да по-другому их и нельзя было сказать. За Иваном Андреевичем Крыловым прочно утвердилась заслуженная слава классика басенного жанра. Она покоилась, как уже говорилось в первой главе, на его природном уме, чувстве юмора и феноменальном литературном даровании. Крылов владел русским языком с изумительным совершенством. В жанре басни он оставил потомкам такие жемчужины, которые будут существовать до тех пор, пока существует русский язык.

В своих «Комментариях к „Евгению Онегину“ Александра Пушкина», анализируя ситуацию в литературе 20-х годов, беспощадный критик Владимир Набоков замечал: «В 1823 г. у Пушкина не было соперников в стане „новых“ (существовало огромное различие между ним и, скажем, Жуковским, Батюшковым и Баратынским — группой второстепенных поэтов, наделенных примерно равным талантом, незаметно переходящих в следующую категорию откровенно второсортных поэтов: Вяземский, Козлов, Языков и др.); но около 1820 г. у него был, по крайней мере, один соперник в стане „архаистов“ — Иван Крылов (1769–1844), великий баснописец.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже