— Знаешь, Сашок, чем дольше живу на свете, тем больше убеждаюсь: жизнь состоит из горечи, предательства и лжи. Согласен? — вдруг переменив тон, перейдя на «ты», как обычно и обращался к Ворбьеву, спросил Эстет.
Ласково спросил, печально, и в душе у Ворбьева вспыхнула надежда — а вдруг все обойдется?
— Да… — тихо, словно боясь самим звучанием голоса вспугнуть эту надежду, ответил Ворбьев. Одно ухо, как это всегда бывало с ним в минуты сильного душевного волнения, на глазах стало менять очертания, будто крошиться.
Но на этот раз вопрос ответа не требовал, потому что Эстет оставил это «да» без внимания, лишь сердито тряхнул головой. Заметив гневный жест хозяина, Ворбьев подумал: «Не надо было отвечать, не надо».
— Тебе не нравилось ходить на службу, — продолжал он дальше, — и за мизерную зарплату выслуживаться перед начальником, не нравилось ездить на трамвае, прозябать в коммуналке, где ты должен был занимать очередь в сортир, ты желал жить в роскошной квартире, ездить на хорошем автомобиле, желал иметь много денег… Не так ли?
Чтобы не повторить прошлой ошибки, Ворбьев промолчал.
Но на этот раз Эстет хотел слышать ответ.
— Я к тебе обращаюсь! — мягкий баритон хозяина зазвенел металлом. — Отвечай!
— Так… — выдавил из себя Ворбьев.
— Кто предоставил тебе такую возможность?
— Вы…
— И что я просил взамен?
— Ничего…
— Ошибаешься или нагло врешь, что, впрочем, одно и то же. От тебя требовались порядочность и верность. Но ты не пожелал быть верным благородным псом, ты стал подлым шакалом.
Ворбьев попробовал защищаться.
— Пощадите! Я служил вам верой и правдой… Благодаря мне вы знали все и всегда. Разве не помогало вам то, что вы были в курсе всего происходящего? И разве нет ни капельки моей заслуги в том, что вы — главный человек в городе?
— Да? — удивился Эстет. — А мне показалось, что первым человеком ты считаешь себя… Эдакий Александр Македонский… Не тонка ли кишка? Не всякий Сашок может быть Александром… Прежде чем ходить, научись ползать! Хотя теперь уже не научишься… Некогда тебе будет учиться! — Эстет мастерски выдержал паузу, предоставляя Ворбьеву возможность лучше прочувствовать грозные слова. — Ты ведь кто? Ты — маленький, двуличный, лопоухий человечек. И жизнь твоя — маленькая, двуличная и лопоухая. И смерть будет такой же.
Ворбьев вздрогнул — приговор прозвучал.
Больше он не слышал ничего. Ни последнего «прокурорского» выступления Эстета, ни угодливых слов «присяжных», ни «приговора суда», который Эстет произносил намеренно беспристрастным голосом.
Вернее, Ворбьев слышал все, но не воспринимал ни слова, будто был уже мертв.
Казнь назначили через два дня. Видно, Эстету показалось мало лишить жизни человека, предавшего его. Ему хотелось, чтобы тот помаялся в ожидании последнего часа, ожидание ведь не менее страшно, чем сама смерть, а может быть и страшнее.
И Ворбьев мучился, вспоминал свою жизнь, проклиная и ненавидя мир живых, к которому он, еще дышащий, еще плачущий, уже не принадлежал.
Спустя два дня в подвал, где сидел Ворбьев, пришли Ваза и Бекет. Увидев их, он усмехнулся — надо же, лучшие боевики задействованы! Но эта последняя его усмешка получилась кривой и безысходной.
Ворбьеву заклеили рот липкой лентой, спутали руки, вывели из подвала и заставили сесть в фургончик «Москвича». В пикапе окошек не было, но Ворбьев и так догадался, куда везут — на старые рудники в пятидесяти километрах от города. Там, в глубоких полуобвалившихся штольнях, был спрятан не один криминальный труп. Ворбьев узнал о рудниках случайно, пару месяцев назад, но так пока и не придумал, как распорядиться новой информацией, какую выгоду из нее извлечь.
Но когда машина остановилась и Ворбьева выволокли наружу, страшных рудников поблизости не было.
По окраине леса брели, утопая в высокой траве, березы. Деревца были совсем молодыми, белые стволики еще не растрескавшиеся, как это бывает у взрослых берез, совсем тоненькие — можно пальцами обхватить.
Ваза и Бекет были одеты по-летнему, в джинсы и футболки, — ни автомата, ни револьвера в руках, карманах или за поясом брюк ни у одного из них не было. Ваза остался с Ворбьевым, а Бекет наклонился и достал из кабины крупный нож с массивной черной ручкой и толстым лезвием.
Ноги у Ворбьева не были связаны, и у него мелькнула мысль — бежать, бежать. Он нервно дернулся, но Ваза, догадавшись о его намерениях, предупредил:
— Не дури! — и для убедительности несильно врезал ребром ладони по шее.
Ворбьева подтолкнули в спину, и троица углубилась в березняк. Не сделав и сотни шагов, остановились, выйдя на поляну, заросшую свежей, молодой травой, в которой звездочками рассыпались мелкие белые цветы. Поляна была небольшой. Ее и поляной-то назвать трудно, так, проплешина леса, на которой деревья росли чуть реже и свободнее, чем везде.
Ворбьев недоуменно огляделся, еще не понимая, что же сейчас произойдет, и тут только заметил это… Две березы, еще нестарые, гибкие, но уже достаточно высокие и сильные, вершинами были наклонены друг к другу и к земле, спутаны веревками, чтоб не распрямились раньше времени.