Еще одно новое искусство: Краб своими десятью пальцами ваяет пламя. Удивительнее всего, что до него никто до этого не додумался, а ведь огонь — идеальный материал для скульптуры, одновременно податливый и стойкий, бесконечно пластичный, он, словно музыка, принимает подсказываемую ему ладонью форму, подчиняется малейшим изгибам кисти, вторит каждому движению руки, сгибается вместе с торсом, следует неуловимым жестам скульптора, подражает каждой позе его тела, колышется, когда колышется бедро, сгибается, когда сгибается колено, он не гнушается внеурочной работой, никаких затрат на мастерскую или натурщиков, он дается в руки первому встречному. Но прежде всего — просто смотрите и восхищайтесь: вот статуя Краба в полный рост его собственной работы, можете ее коснуться, это, пожалуй, наилучший — и самый быстрый — способ обучения; итак, как и Краб, с ним соприкоснувшись, вы станете мастером искусства пламени, которое охватит вскоре все музеи, ежели не восторжествует сначала на улице — и окончательно.
Краб бьется сам с собою об заклад, что сможет сплести из паутины достойную паука сеть, изучает для этого самые продвинутые учебники по кружевному делу, раздобывает самый что ни на есть тонкий шелк, вооружается, как и подобает, иглами, веретенцами, миниатюрными станочками, пяльцами, бархатными тамбурными подушечками, упражняет пальцы в сложностях ренессансных кружев, кружев венецианских и алансонских, все готово, принимается за дело, и после тысячи часов работы, после множества прекрасных летних вечеров, проведенных за нитью у себя в комнате, с натруженными глазами и ломотою в спине, в нежнейшее кружевное чудо, которое он с гордостью подвесил к потолочной балке, в безукоризненную паутину, достойную брюшка искуснейшей паучихи, с налету бросается огромная навозная муха, запутывается в ней, все разрушая.
Стоит только где-нибудь возникнуть очереди, как Краб, понятия не имея, в чем дело, спешит занять ее и наравне со всеми запасается терпением — причем не из праздного любопытства, не из желания узнать, куда она ведет, — на это ему наплевать, — да и не в надежде воспользоваться удачным случаем или поприсутствовать в числе первых на привлекающем толпу зрелище, это его не интересует. Впрочем, когда медленное общее продвижение приближает его к цели — зачастую к окошечку или двери, — Краб бросает свое место и вновь отправляется в хвост, а когда очередь рассасывается, устремляется на поиски следующей — по счастью, за ними в городе дело не станет, — к которой и пристраивается или присоединяется, которую удлиняет уже одним своим присутствием. Но действует он так вовсе не из вредности, не для того, чтобы обескуражить вновь прибывших — почему ему всегда приписывают самые гнусные побуждения? — и тем более не для того, чтобы несмотря ни на что причаститься к людской общности; объяснение куда проще: поскольку, с одной стороны, вся его жизнь проходит в ожидании, а, с другой, чего он ждет, Крабу неведомо, он полагает как минимум последовательным набраться терпения там, где этому способствуют обстоятельства, по необходимости замереть, застыть, как и другие, в позе ожидания — нормальное в данном случае положение, — благодаря чему ему к тому же удается привлечь свое тело к передрягам духа и реально, физически, даже активно прожить некоторым образом эту безнадежную, безысходную, призванную тянуться без конца ситуацию.
Ни малейшего желания навредить, все делалось, вне всяких сомнений, из самых лучших побуждений, намерения, уж всяко, были похвальны, — так поступая, его крестная просто хотела облегчить ему существование. И подарила к рождению огромный сундук, набитый устаревшими учебниками, обшарпанными и поломанными игрушками, зачитанными до дыр письмами, пожелтевшими фотографиями, выдающими дурной вкус, но бесценными по своему сентиментальному заряду безделушками. Щедрая крестница, но никудышный психолог: именно из-за ее ошибки Краб, изначально наделенный всеми этими старыми воспоминаниями, так и не узнал, что делать в жизни.
Он смежает веки, быстро-быстро, и глаза, словно виноградинки, словно заглоченные, исчезают на дне своих орбит, оба одним махом, затем веки раскрываются, чтобы вновь сомкнуться уже на других глазах, проглоченных, как ни таращились, потом еще на одних, и так далее; Краб объедается глазами, прожорливо, не оставляя себе времени на то, чтобы их переварить, дать им раствориться, расточить свою сладостную жидкость, словно хочет их всех для себя, безраздельно, словно опасается, что в один прекрасный день их не хватит, мучимый страхом перед дефицитом, что может показаться нелепым всем, кто не сохранил воспоминаний о ночах мрака и слепоты, которые — давно же это было — сменяли друг друга на протяжении доброго десятка лет; этот опыт, к сожалению, невозможно передать, можно о нем говорить, пытаться его описать, но его не сделать доступным тому, кто не познал в свое время эту эпоху, ибо то была эпоха, — понять Краба смогут только те, кто действительно пережил детство.