Он, бывший свидетелем того, как одна Великая война закончилась атомной бомбой, а другая благодаря ей же не состоялась, как в пробирках и ретортах готовилась третья, бескровная, но еще более ужасная, а дух смертельного соперничества уже заразил своим семенем землю, и чрево ее вздулось от бомб и ракет — почем знать, когда оно лопнет? — он шаг за шагом растерял былую веру в глобальность воздействия идей и нравственных принципов, якобы способных идти в ногу со стремительным развитием техники. С утерей этой веры укоренилось в нем убеждение, что именно его наука, биология, призвана спасти человечество. Она откроет главные принципы жизни, выяснит все детали ее структуры и научится синтезировать ее элементы с равноценным качеством — для того, чтобы в конце концов ген за геном создать нового человека, запрограммированного на овладение своим собственным будущим. Этот человек будет, как утверждал Ян Сербин, и разумным, и нравственным, — правда, не разумным от нравственности, а нравственным от разума.
Поэтому он трактовал «несвязанное время» как то, что иногда им же самим обозначалось термином «антивремя», но одновременно и как всю совокупность проблем и опыта прошлого. Он исходил при этом из того, что, если хочешь вообразить себе будущее как можно более осмысленным, прошлое не может представляться абсолютно бессмысленным. Если отказаться от этого условия, то и настоящее неизбежно окажется сущей бессмыслицей, а с ним и все бытие, и несовершенство сущего мира предстанет как непреложный закон хаотического нагромождения случайностей.
Эти соображения подтолкнули Яна Сербина к тому, чтобы наряду с изучением человека как биологической категории заняться им как категорией нравственной, и в ходе этих исследований картины, впечатления и представления его детства и ранней юности как-то незаметно для него самого стали занимать все больше и больше места в его мыслях.
Среди немногих вещей, которые остались у него от тех лет, были свадебный жезл из черного дерева и толстая тетрадь в черном картонном переплете с записями его деда и мельника Якуба Кушка.
Последняя запись, сделанная рукой деда, гласила: «Я видел странный сон. На одичавшей яблоне висело три одинаковых яблока. Под деревом сидела Смяла и играла моими часами. Одно из яблок можешь сорвать, сказала она. Я не знал, какое выбрать. Она сказала, одно из них солнце. Когда оно взойдет, настанет ночь. Второе — земля. Правильно выберешь — не потеряешь. Третье — твои часы. Они идут или стоят. Я должен был сорвать яблоко и не знал какое. Я сорвал одно, оно оказалось таким тяжелым, что двумя руками не поднять, — это была земля. Смяла обрадовалась, а я стал совсем молодым. Я все молодел и молодел и наконец превратился в своего внука Яна. Мои часы тикали на дереве. У меня осталось совсем мало времени».
Ниже Ян Сербин приписал: «У нас осталось совсем мало времени на размышления — взять землю в свои руки или позволить Черному Солнцу взойти. Наше время сокращается, как шагреневая кожа, — каждый день наполовину».
Глава 2
Смяла была плодом первой любовной тоски Крабата: жизни было всего сутки, и до рая рукой подать. Потом рай куда-то исчез, словно его и не было, а однажды осенью Крабат потерял и Смялу. Одни говорят: задолго до изобретения колеса, другие — во время всемирного потопа.
Пустое это дело — спорить о точной датировке событий, которые с таким же успехом могли случиться вчера или тысячу лет назад; важно, чтобы об этом событии помнили; а помнится то, что не утратило значения для настоящего. Важно еще и то, почему это событие случилось. У «почему» больше корней, чем у человека зубов, и корни эти поглубже, чем у мха на скале. «Где» тоже имеет значение, хотя и подчиненное.
Нельзя, к примеру, рассчитывать, что тебе поверят, если скажешь: в год сорок четвертый до рождества Христова во время мартовских ид Крабат сеял просо на южном полюсе. Во-первых, потому, что в ту пору земля еще была тарелкой, заполненной до краев водой, в которой плавали континенты, а значит, о полюсах и речи быть не могло; во-вторых, потому, что и в ближайшем будущем о возделывании проса на южном полюсе говорить не приходится; а в-третьих, потому — и это главное, — что Крабат в тот самый день вонзил кинжал в грудь Цезаря — в надежде, что пролитая им кровь сможет повернуть вспять мельничное колесо истории, что обожествление и всемогущество одного человека — бесчеловечное даже тогда, когда оно не зиждется на жестокости, — всего лишь плод усилий и замыслов этого человека.
Еще накануне вечером он был у Цезаря и умолял его: «Прикажи разбить твои статуи, о Цезарь, прежде чем тебе придется жертвовать людьми, чтобы их защитить!»
Ответ Цезаря не был записан, возможно, он лишь пожал плечами. Позднейшие цезари в ответ на такие просьбы кивали палачу, но Гай Юлий Цезарь спустя несколько часов стал мертвым человеко-богом, а мертвые человеко-боги из мрамора или золота причиняют меньше вреда, чем гипсовые статуи живых.