Ощущение одержанной победы — додумался все-таки, как заставить того молодца дать мне адрес шафрановой дамы, а она наверняка знает, как зовут Айку на самом деле и где мне ее найти, — это ощущение улетучилось без следа. Или, вернее, стерлось в порошок от мыслей, тяжелых, как жернова, и бесформенных, как обрубки. И опять это раздвоение в мозгу, я — то Антон Донат, то Лоренцо Чебалло — шатаюсь, как пьяный, между счастьем того и счастьем другого. Счастье — как взлет под купол цирка: в трапеции там наверху заключено всё — и мужество, и страх, и напряжение, и вопль ужаса, и вздох облегчения, когда акробат ухватился за нее руками. Я директор цирка, шатер натянут, люди ломятся внутрь, входной билет конфетка, конфетка вручается каждому, в моем цирке есть и купол, и манеж, но нет сетки. Трапеция пуста. Мне не нужны акробаты: мужество, страх, напряжение, вопль ужаса и вздох облегчения — все это в моей конфетке. Я раскачиваюсь, стоя вверх ногами на стальной штанге, а Якуб Кушк играет на трубе Добрый вечер, маменька, где же твоя доченька. Доченька лежит на кладбище, я трижды объезжаю вокруг ограды, останавливаюсь у ее могилы, отчего ты исчезла, Айку. Но я ведь только формула, отвечает она.
Ну и что из того, возражает ей Якуб Кушк и спрашивает у меня, не сыграть ли вам свадебную песню: Один да одна будет трое, а не два. Он старается напрасно, могила пуста, я сажаю на ней три розы, и мы скачем дальше.
«Куда?» — спрашивает Якуб Кушк.
«Не знаю», — отвечаю я.
«Страна «Незнаю» — скучное место, — говорит Якуб Кушк. — Один раз я там побывал. Повстречалась мне девушка — в поясе гибка и тонка, как русалка, немного ниже — туга и пышна, как мешок с мукой; я и спроси, хочешь пойти со мной. Не знаю, говорит. Взял я ее за руку — а дело было летом — и спрашиваю, не желаешь ли чего выпить. Не знаю, говорит. Купил я ей бубликов и вина и повел в луга. Устроил ложе в стоге сена и спросил, не приляжешь ли. Не знаю, говорит. Раздел я ее — чулки снять сама помогла, потому как пряжа тонкая, а потом и еще кое-что, потому как неловок я, а она нетерпелива; я исцеловал ее от ушей до кончиков ног, снизу вверх и сверху вниз, а она свернулась, как еж, и лежит. Я и спросил, хочешь что ли навек девкой остаться. Не знаю, говорит. Завалил я ее сеном и ушел. «Незнаю» — самая скучная страна из всех, какие видел».
Мы скачем дальше, копыта моего Россинанта цокают. «Что же такое человек, скажи мне, Якуб», прошу я.
«Я знаю два сорта людей, брат, — отвечает Якуб Кушк, — у одних мир помещается промеж ног, у других — в голове. Одно хорошо, другое плохо».
«В голове — хорошо», — говорю я.
Якуб Кушк хохочет и рассказывает, что служил однажды придворным трубачом у короля: днем трубил на трубе, а ночью играл дуэты с его дочерью — он на арфе, она на флейте. Принцесса была красавица из красавиц, а король — добряк из добряков. «Почему мои подданные должны ютиться в хижинах, покосившихся от ветра, и спать на кроватях, источенных червями», — сказал король и повелел вырубить весь лес в королевстве, дабы каждый мог построить себе дом и смастерить новую мебель.
Тогда людям потребовались красивые краски, чтобы ярко раскрасить новые дома и мебель. Добрый король велел построить большую фабрику, чтобы делать на ней новые яркие краски. Фабрика выпускала столько красок, что хватало всем, а чтобы краски были яркие и сочные, их стали промывать в ручьях и в единственной речке королевства.
Когда пришла зима, люди стали мерзнуть в своих новых и красивых домах, а деревьев в лесу больше не было. Тогда добрый король приказал раскопать землю и поискать, нет ли в ней дров. Люди раскопали землю и вытащили из нее деревья, во время оно попрятавшиеся в песок и гравий от всемирного потопа. Но дрова эти были сырые, и король, у которого целый мир помещался в голове, велел построить громадные печи, чтобы сушить дрова и выпекать их ровными красивыми порциями. Печи засасывали чистый воздух, а выдували из ноздрей серый, желтый и черный дым.
Теперь у людей было все: красивые, новые и теплые дома, полные красивой, новой и модной мебели, были у них и самые яркие краски, чтобы покрасить и дома, и мебель, и платье в красный, зеленый или золотой цвет — как кто пожелает; у них теперь было больше красок, чем уместилось бы на небе, сплошь покрытом радугами.
Но леса у них больше не было, а значит, не было и сказок, ибо сказки испокон веку жили в лесу. И молодые парочки, не имевшие укромного уголка для любви, тщетно стали бы искать ароматное ложе из трав под темно-зелеными или нежно-салатными кронами сосен и берез. А поскольку для любви не было ложа, перестали появляться на свет новые песни, а старые чахли и блекли, наглотавшись дыма из печных труб.
Не было у людей и поля, а значит, не было и чуда, и нечему было дивиться, ибо дивное чудо жило раньше на пашне — в прорастающем семени, которое давало жизнь стеблю и колосу, а в колосе зрело зерно, зерно раздумья. И поскольку люди теперь перестали думать о себе, никто уже не писал новых книг и картин, а старые казались непонятными и скучными.