Я - это я, мне не нужно имени, я не хочу быть Крабатом, бессильным Крабатом, который гонится за фантомом - Райсенбергом, пытаясь догнать его, но ничего не меняется и ничего не изменится, потому что Крабат - это всего лишь сказочный герой детских снов.
"Я - это я", - говорю я громко, пожалуй, слишком громко.
"Тогда я тот, кого ты хочешь во мне видеть", - отвечает человек, сидящий на пороге. Он подносит к губам свой инструмент, раздаются воющие звуки, теперь у него в руках не труба, а саксофон, его мелодии разнообразнее, объясняет человек и подмигивает.
"А ты, наверное, веселый парень?" - спрашиваю я, сам не зная зачем. Вместо ответа он бросает свой саксофон на лужайку, и она вдруг наполняется людьми - почтенными бородатыми господами в темных сюртуках и черных в белую полоску брюках и дамами в розовых и голубых платьях с рюшами и высокими затейливыми прическами. У всех в руках бокалы на длинных ножках. Какой-то господин беззвучно - видно только, как у него шевелятся губы, - произносит тост, а затем медленно и торжественно выливает содержимое своего бокала на полуобнаженную грудь дамы в розовом, швыряет пустой бокал в стоящего неподалеку господина, у которого тут же вырастают на лбу козлиные рога. Оскорбленный с ревом бросается на того, кто наставил ему эти рога. И вот уже все благородное общество завертелось в бешеной драке, слышится звон разбитых бокалов, у мужчин растут козлиные рога, дамы хватают камни, которые превращаются в торты с кремом, и кидают их. Торты летят по воздуху и залепляют физиономии с разинутыми ртами, торты уже на козлиных рогах. Дамы подтыкают длинные юбки, их высокие затейливые прически развалились, поток крема поднимается все выше и выше, дерущиеся мужчины - их руки похожи на надутые резиновые перчатки - стоят уже по пояс в креме, время от времени кто-нибудь падает, выныривает, отплевывается, выпуская изо рта радужные пузыри, огромные, как воздушные шары. Кремовый поток доходит мужчинам уже до верхних пуговиц жилетов, дамы обрывают рюши с платьев, бросаются в желтовато-молочную реку и привязывают розовые и голубые ленточки из своих рюшей на козлиные рога каждому господину, а потом тащат и тянут ленточки до тех пор, пока всех не накрывает поток крема. Из этого месива всплывают предметы туалета, они держатся на поверхности, как листья кувшинок, а обвязанные ленточками козлиные рога торчат между ними, как перископы, и всюду возникают пузыри: розовые, голубые, черные в белую полоску, иногда какой-нибудь пузырь подымается в воздух, но большинство лопается.
"Смешно, но не весело, - говорю я. - Кроме того, у меня нет никакой охоты веселиться".
"Тогда другое дело", - говорит человек. Он издает резкий свист, и крем исчезает, как будто его и не было, а на большом камне на лугу сидит сурок и свистит. А у человека опять саксофон в руках.
Я снова спрашиваю, кто он такой.
"Я частица тебя, та самая, которой не хватает тебе для совершенства, - говорит он. - Вместе со мной ты свершишь великое".
"Ну, это уж ты чересчур", - говорю я.
Он качает головой: ты разгадал загадку жизни, теперь по праву власть над жизнью в твоих руках. Кому же она должна принадлежать, как не тому, кто обладает Знанием?
Конечно, кому же еще, его аргумент убедителен. Но я должен сначала привыкнуть к тому, что я всемогущ.
"Почти всемогущ", - говорит он, читая мои мысли.
"Как тебя зовут?" - спрашиваю я.
"Букя", - отвечает он и прогоняет сурка.
"Букя, - говорю я, и мне становится смешно. - Ты мог бы зваться Помпеем. Или Помполиусом, Помполианусом, Помполианинусом..."
"Меня зовут Букя", - говорит он мягко, но настойчиво.
Я разглядываю его. Он среднего роста, не толстый и не худой, кожа у него красноватая и блестит, как глянцевая бумага. На руках только по четыре пальца, глаза - черные пуговицы и безгубый рот, как щель под острым, хрящеватым носом. Он мне противен.
Он встает и идет в домик, а может быть, еще куда-то, я не смотрю ему вслед. На том месте, где он сидел, остается грязно-желтое пятно.
Но небу с юго-запада на северо-восток медленно-медленно плыла узкая вереница облаков. Она показалась Яну Сербину похожей на саму жизнь: бесконечно медленное движение от неразличимого начала к неразличимому концу, подчиняющееся собственным законам.
Он почувствовал, что растворяется в природе, его наполнил почти радостный покой, он разжал руки, чтобы из них вытекло его почти-всемогущество. И это всемогущество впитала чужая земля, которую не чувствовали его ноги, или чужое небо, которого на самом деле не было, или сосна, которая была. И не было для него иного спасения, кроме растворения.
Вновь появился Букя, он мне не противен, я ошибся. У него обычное лицо, нос немного толстоват, он похож на Якуба Кушка, но это не Якуб, ведь я не Крабат.
Пусть он идет спать, если устал, а я не устал.
"Завтра рано утром я начну", - говорю я. Мои маленькие руки сжались в кулаки, так что побелели суставы.
"Что начнешь?" - спрашивает мягко Букя.
Я совершенно точно знаю что, но опасаюсь произнести эти слова: преобразовывать мир. "Начну работу", - говорю я.