Состарилась и умерла мать Игорехи. Он схоронил ее на старом погосте за оврагом. Место было высокое, сухое. Посидел у свежей могилы, вспоминая детство, думая о тайне смерти. Шмели, как аэропланы, гудели над васильками, светило солнце, синяя лента Свапы неторопливо тянулась куда-то к южным краям. Село к тому времени изменилось, запустело, хат стало меньше. Яков давно ушел из жизни, люди поменялись, и мало кто помнил Игореху. И он уехал, чувствуя в себе большую неизбывную тоску. Быть может, поэтому ему подумалось, что теперь в селе никто не следит за временем и оно течет само собою.
«Что есть жизнь?» — спрашивал он теперь, понимая, что полеты в ней — не самое главное. Есть что-то «более важное». Летая, Игореха терпеливо думал, стараясь отыскать это «более важное», но так и не нашел. А тут как на грех лопнули при посадке три колеса, и пришлось неделю ходить в штаб с утра и доказывать, что вины никакой нет, поскольку касание было мягким.
— Отчего же они тогда порвались? — язвительно спрашивал инспектор отряда. — Сами по себе?.. Нет!
И он начинал «лекцию» о том, как надо летать, приземляться; из его слов выходило, что в отряде одни только нарушители и что работать никто как следует не умеет. Игореха пытался еще объяснить, но инспектор и слушать не хотел, и ему пришлось замолчать. В конце концов Сермякову объявили выговор, поскольку он командир, и предложили усилить воспитательную работу в экипаже. Сермяков ходил сердитый, а Игореха чувствовал какую-то вину, так как приземлялся он, — и выходило, колеса оставались на его совести.
— Как тебя угораздило? — сказал Сермяков, взглянул на своего второго и помягче добавил: — Ну ничего, в авиации еще не то бывает.
Игореха чуть было не ответил, что касание было мягким и колеса порвались по другой причине, но промолчал, словно бы убедился в полной бесполезности каких бы то ни было слов. Через несколько дней на той же машине снова порвали колеса, снова в отряде начался шум и разбирательство, и вскоре выяснили, что неисправны датчики торможения. Сермяков, сразу же повеселев, помчался в штаб и сказал — раз такое дело, ему должны выговор снять.
— И скажите вот ему, — он ткнул пальцем в Игореху, — что он не виноват. А то что ж человек без вины…
— Что объявлено, то объявлено, — сердито ответил инспектор. — Да и выговор не повредит.
На Игореху он даже не взглянул.
Сермяков разозлился не на шутку, пошел к командиру отряда и стал тому доказывать, что такие действия — полная несправедливость. Командир отряда обещал снять выговор, но просил немного подождать. Похоже, он не хотел спорить с туповатым инспектором.
— Вот это дела, — повторял Сермяков время от времени. — Дожили, доработались… Виноват — выговор, прав — получи то же самое. Интересно, до чего мы дойдем…
И он прибавлял еще несколько слов, упоминая и инспектора и то, что неделю прослонялись по коридорам штаба.
— Дела, — говорил он через некоторое время. — Скажи, Игореха?..
Но Игореха только отмахивался, ему не хотелось ни говорить, ни работать. Он как-то устал — и от своих мыслей, и от того, что произошло. Выдержав еще дней десять, он выпросил отпуск и поселился жить на заливе. Там было море, прибой — довольно-таки безлюдное место. В мелкой воде залива лежали обкатанные волной камни, на берегу росли высокие, редкие сосны, за которыми виднелись песчаные дюны и темная полоска леса. Там, в лесу, и стояло несколько деревянных домов. В одном из них и поселился Игореха. Он раздобыл старую лодку и, как бы желая испытать себя, заплывал далеко в море, рыбачил или просто сидел, всматриваясь в черноту воды. Он по-прежнему хотел додуматься, что же есть самое важное в жизни, и иногда ему казалось, что он отыскал, но в ту же секунду мысль ускользала, терялась, и приходилось начинать все с начала.
При безветрии в воде отражалось небо, множилось до бесконечности, до головокружения. Игорехе мерещилось, что небо и внизу, что он повис в пустом пространстве, и он спешно оглядывался в сторону берега, который издалека виделся тонким наплывом. Где-то там были дома и люди, сосны и камни. Игореха помнил об этом и старался не глядеть в воду. Ему становилось легче при виде далекого берега, но все же вода постоянно притягивала взгляд, и он смотрел в ее пугающую черноту, словно бы там был ответ на его вопросы. А то ложился на дно лодки и глядел в небо. В такие минуты ему казалось, что он может охватить руками большие пространства, вспоминалось что-нибудь из первых полетов или из детства. Однажды он засмеялся, как смеялся когда-то в грозу, и сам удивился своему смеху. Даже испугался, но испуг быстро прошел, потому что он подумал: жизнь проста, как сама простота. И жизнь эта вдруг увиделась ему желанной, близкой, понятной. Щемило сердце от этой близости, кричать хотелось: «Люди!.. Это я, Игореха!..» Возможно, он и кричал, да не помнил об этом, но скорее всего — не обкрикивал залив, понимая бесполезность такой затеи, и часто плыл, не ведая куда.