Унылыми и бледными кажутся степи, давит проникающее во все поры жидкое золото солнца; нечем дышать в теснинах, как плотным строем толпы наполненных бесконечными рядами деревьев. Все это не то.
Я уже купался в безмерном сиянии полярного льда, из которого незаходящее солнце вырывает мириады алмазов и рассыпает их в воздухе слепящим световым дождем.
Этот дождь падает на изумрудные глыбы неподвижных полей и вместе с аквамариновой пылью снова взвивается вверх до самого тусклого неба взметающимся фейерверком.
Вакханалия света, полная палитра красок, неудержимое движение там, где все мертво, где все неподвижно, где солнце до подлости скупо.
Я уже видел все это. Я ступал ногой на колышущуюся поверхность торосов, под моей лыжей хрустел ненаслеженный снег ледяных полей полярного моря.
Я должен видеть все это. Я должен окунуться в бездну, наполненную алмазной аквамариновой пылью. Я должен еще раз дышать воздухом, которым еще не дышал человек. Кто отравлен белым микробом, может желать только севера.
На север! Только на север!
Кинооператор Блувштейн, с которым мы делили каюту на борту «Красина» в экспедиции к берегам Шпицбергена, с видом завзятого трубочника набил длинную трубку и закурил. Обычно Блувштейн не курил трубки, поэтому и набивал ее плохо и курить не умел. Трубка ежеминутно гасла. Блувштейн вновь ее раскуривал, пока, наконец, темная слякоть слюны и никотина не заставила его перекоситься.
Я знаю этот вкус и верю тому, что он действительно способен испортить все очарование любовно смакуемых прелестей Берлина – темы, более чем устойчивой во всех разговорах моего бывшего соплавателя: «А вот когда я был в Берлине…»
Иногда в минуты углубленного самосозерцания, когда воспоминания давили на Блувштейна со всей реальностью галлюцинаций, вместо рассказов о Берлине, из глубины кресла доносилось: «Ramona, du bist…», и огромные ступни плавно двигались в такт мотиву.
Впечатление, произведенное никотином, было мне очень на руку. Прелести Берлина, его локали, кинопаласы и кинозвезды – все это в данный момент интересовало меня значительно меньше, чем та
Сменив незадачливую трубку на самую обыкновенную папиросу, Блувштейн снова ожил и заговорил.
– Послушайте, на что вам дался этот «Лидтке»? Представьте себе поясней огромную коробку, набитую так называемыми учеными, считающими себя солью земли только потому, что их интересует то, что неинтересно больше никому на корабле; кочегарами, матюкающимися по поводу чистого воротничка, одетого на таком явном бездельнике, как вы; кучей сварливых журналистов, жадно следящих за вашим карандашом и ревниво охраняющих свою очередь на радиорубке. Разве вас не тошнит от одной мысли обо всем этом и разве не равноценно это блевотине, на которую вы натыкаетесь на поле девственно чистого полярного льда?
– Но, милый мой, я не могу дать распоряжения капитану моей яхты подготовиться к самостоятельному походу к полюсу и не могу выписать чек на сто тысяч…
– Darling, без дураков… – Кольцо синего дыма взвилось над спинкой кресла и, медленно растворяясь, поплыло к потолку. – Я всегда считал, что у вас на плечах еврейская голова.
– Благодарю, но…
– Погодите, я – киночеловек, вы – писака. Наши интересы в значительной мере сходятся. Нам нужны одни и те же объекты, – не осколок камня, от которого изошел бы слюной Самойлович; не позвоночник кита, который Иванов мог бы приписать ихтиозавру; не желтый листок какой-нибудь невиданной травки. Все это, конечно, очень ценно, но нам с вами нужны живые люди, нужна жизнь, нужна природа во всем ее величии. Мне нужно показать это на пленке, вам на страницах вашей очередной халтуры…
– Но…
– Ну, ладно, ладно, не залупайтесь.
Новое голубое кольцо поднимается ввысь. Переплетаясь с густым облаком дыма из моей трубки, оно мечется в золотом снопе, пронизывающем стекла балконной двери. Дым смешался, как наши мысли, и общей тонкой волной понесся в форточку.
Блувштейн удовлетворенно крякнул.
– Едрихен штрихен! Для того, чтобы путешествовать, вовсе не нужен «Лидтке». Давайте поищем чего-нибудь более компактного и поворотливого, что способно было бы итти туда, куда нужно нам, а не тащило бы нас с собой как трюмных крыс помимо нашей воли. Но сначала все-таки нужно точно наметить наиболее интересующий нас материал…
Много ночей просидел я после этого разговора над картами. Книги, журналы, папки неопубликованных рукописей горой нарастали на моем бюро.
Иногда приходил Блувштейн. Тогда на сцену появлялся патефон, и рассуждения о различных вариантах маршрутов чередовались с «Ramona, du bist…»
Размышления о предстоящем северном путешествии в голове Блувштейна отлично уживались с не выветрившимися воспоминаниями о том же Берлине.