За это время я успела научить беднягу Доброхота ходить в упряжи. Он, правда, со своим великодушным нравом себя беднягой не считал и охотно выполнял работу, которая мне казалась ниже его достоинства. Научила — тоже чересчур громко сказано. Жер в обмен на починку плуга взял подержанную упряжь, которую оставалось только залатать и расставить под богатырские размеры нашего коня, а потом я просто надела упряжь на Доброхота, скомандовала: «Вперед!» — и он пошел. Разницу между тем, как тянуть вес и как нести его на спине, он уловил каким-то своим внутренним чутьем. Отец сколотил небольшую повозку, а Жер укрепил ее металлическими скобами и привесил цепи с крюками, чтобы таскать волоком бревна. От хомута на темно-серых плечах Доброхота появились светлые проплешины, но Том Блэк, похоже, был прав: конь ничуть не тяготился тем, что не ходит под королевским седлом.
Даже наш кенарь благополучно перезимовал и встретил весну в добром здравии и настроении. Польза от маленького певца оказалась неоценимой — у нас с сестрами на попечении было существо еще более слабое и изнеженное, чем мы сами, неустанно благодарящее нас за заботу своими руладами.
До отъезда из города мы не успели придумать ему имя, и лишь через несколько недель после переселения, наливая кенарю воды в блюдечко, Хоуп вдруг спохватилась:
— А ведь он у нас до сих пор безымянный!
Мы с Грейс в изумлении посмотрели на нее, потом с ужасом друг на друга и принялись лихорадочно думать. Хоуп так и застыла с блюдечком в руке. Через несколько минут кенарь, потеряв терпение, разразился звонкой трелью.
— Ну конечно! — осенило Грейс. — Как мы раньше не додумались? Орфей!
В ответ на мое недоверчивое хмыканье она улыбнулась.
— Перед такой младшей сестрицей, как ты, милая, даже самый прозаический ум бессилен.
— Орфей! Чудесно! — рассмеялась Хоуп.
Вот так наш кенарь стал Орфеем — а еще через некоторое время просто Феем. Но когда я звала его полным именем, он все равно пел.
Следующим летом, где-то через год после переселения, сыграли свадьбу Жервена и Хоуп. Для молодоженов пристроили к дому еще одну комнату — на первом этаже, с проходом через гостиную, — а местный каменщик выложил там камин. Отец в качестве свадебного подарка сколотил большую кровать с высоким фестончатым резным изголовьем. Раньше мы с Жервеном размещались в двух каморках на чердаке, одну спальню на втором этаже делили Грейс и Хоуп, а в другой жил отец. Грейс звала меня к себе, но чердак мне нравился, а Грейс было бы куда приятнее получить комнату в собственное распоряжение. Поначалу, когда мы только въехали, мое добровольное отшельничество на чердаке родные приняли в штыки, однако я не сдавалась. «Что толку, если мы набьемся с сестрами в крохотную комнатку, словно сельди в бочке? Кого-то все равно надо отселять наверх, а я самая младшая, да и чердак мне по душе».
Отец прорубил в моей каморке еще одно окошко, выходящее на расчищенный огород и вставший за ним стеной лес. Если я не очень сильно уставала к вечеру (мы постепенно приноравливались к работе, и усталость отступала), то засиживалась лишний час с книгой и читала при свете бесценной свечи. Однако тратить дорогой воск на такое баловство совесть позволяла нечасто, даже если глаза не начинали слипаться в первые же минуты. Мне удалось уберечь от торгов полдюжины самых зачитанных и самых исчерканных пометками книг. Чтение — пожалуй, единственное, чего мне сильно не хватало в нашей новой жизни. Дневные часы уходили на работу по дому, большая часть вечера — на починку одежды, инструментов и прочего при свете камина. Почти всю весну «прочим» было шитье, которое я забирала по мере сил у Грейс, чтобы она, как более искусная белошвейка, могла без помех трудиться над свадебным подарком — покрывалом на брачное ложе.
Постепенно для каждого установился свой рабочий распорядок. Жер показал себя таким искусным кузнецом, что уже на исходе первой нашей зимы люди стали стекаться к нему за тридевять земель. Руки отца постепенно вспомнили плотницкое дело, и теперь, расширив маленькую пристройку к кузнице, он сколачивал там тележки и шкафчики, а еще латал в городе крыши и заборы. Волосы у него совсем побелели, да и прежней прыти как не бывало, но держался отец все так же прямо и с достоинством. К нему вернулись разговорчивость и смех. И кажется, в него влюбилась Мелинда. Он был учтив и обходителен со всеми женщинами, включая собственных дочерей, хотя к Мелинде, по-моему, относился с особой теплотой. И она, прямодушная и добросердечная, вспыхивала румянцем, когда он с ней заговаривал, и теребила передник, словно застенчивая барышня.