— Вы все еще сомневаетесь в моем полном выздоровлении? — спросил он врача с жалостной улыбкой.
— Вы начали поправляться, как я уже вам говорил, но вас еще нельзя назвать вполне здоровым.
Тем временем они подошли к небольшой сводчатой двери в каменной стене, через которую спешили пациенты в сопровождении санитаров.
— Куда идут эти люди? — спросил больной.
— Следуйте за ними, увидите сами, — сказал врач. — Я не возражаю.
И господин фон Блайхроден вошел в двери. Врач же знаком позвал санитара.
— Ступай к фрау фон Блайхроден в отель Фосон, — сказал он ему, — поклонись от меня и скажи, что ее мужу заметно лучше, но о ней он покамест не спрашивал. В тот день, когда он спросит о ней, можно будет считать, что он выздоровел.
Санитар ушел, а доктор последовал за своим подопечным через стрельчатые каменные двери.
Господин фон Блайхроден попал в большое помещение, не похожее ни на одно из виденных им прежде. Не церковь, не театральный зал, не школьный класс, не ратуша, а от всего понемножку. В глубине помещение завершалось апсидой, которая открывала взорам тройное окно с цветными стеклами, причем все цвета были мягкие и гармоничные, словно подбирал их истинный художник-колорист, и свет, проникавший через эти стекла, преломлялся в едином, гармоничном аккорде мажорного звучания.
На больного это произвело впечатление, подобное тому, какое производит до-мажорный аккорд, разгоняющий мрак Хаоса в гайдновской оратории «Творение», когда хор после тяжкой, мучительной работы наконец упорядочивает стихийные силы природы в финале и провозглашает: «Да будет свет», а херувимы и серафимы подхватывают его слова.
Под окном высился сталагмит, образуя свод, откуда все время сочилась струйка воды, падая в бассейн, где стояли каллы, склонив долу свои чаши, белые, как ангельские крылья. Колонны, ограничивавшие апсиду, нельзя было отнести ни к какому архитектурному стилю, снизу и до самого потолка их одевал мягкий бурый мох. Нижние панели стен были прикрыты еловым лапником, а свободные верхние плоскости украшены листвой различных растений — лавра, падуба, омелы в виде орнамента, который тоже не позволял отнести его к какому-нибудь определенному стилю; кой-где листья начинали складываться в буквы, чтобы тотчас смениться мягкими и причудливыми формами, напоминающими арабески Рафаэля. Под оконными люнетами висели большие венки, словно в честь майского дня, а по верхнему фризу проходил орнамент, за которым не угадывался ни египетский бордюр с мотивами лотоса, ни греческий лиандр, ни римские вариации аканфа, ни романские химеры, ни готические крестоцвет и трилистник. Господин фон Блайхроден огляделся по сторонам и увидел, что пол уставлен скамьями и на них сидят пациенты лечебницы, погруженные в тихое созерцание. Он сел на одну из скамей, услышал рядом чьи-то всхлипывания и увидел мужчину лет примерно сорока. Мужчина плакал, закрыв лицо ладонями. У него был крючковатый нос, усы и эспаньолка; в профиль он весьма напоминал лицо, которое господин фон Блайхроден видел на французских монетах. Значит, это, скорей всего, был француз, и они сидели рядом, враг подле врага, и оба оплакивали что-то, но что? Что они честно выполнили свой долг перед отечеством? Господин фон Блайхроден встревожился, но тут послышалась тихая музыка. Это орган исполнял хорал, хорал был мажорный, не лютеранский и не католический, не кальвинистский и не греческий, но он говорил сердцу, и больной различал слова, полные утешения и надежд. И тут в апсиде встал человек, наполовину закрытый сталагмитом. Кто был этот человек, не священник ли? Но нет, на человеке был светло-серый сюртук, светло-голубой шейный платок, а в вырезе жилета виднелся белый пластрон. И молитвенник он в руках не держал, но тем не менее он заговорил. Он говорил спокойно и просто, как говорят с друзьями, он говорил о ясных постулатах христианства, о том, чтобы возлюбить ближнего, как самого себя, быть терпимым, снисходительным, прощать врагам своим; он говорил о том, что Христос представлял себе человечество как единый народ, но что дурная природа человека противилась этой великой мысли и человечество разбилось на нации, секты, школы; высказал он также и твердую надежду, что основы христианского учения скоро будут воплощены в жизнь. Проговорив с четверть часа, оратор спустился вниз и сотворил короткую молитву всемогущему Богу, хотя не помянул в своей молитве ни Христа, ни Деву Марию, ни святого Николая, ни Анастасия, ни другое имя, которое могло бы напомнить какую-нибудь официальную религию и пробудить страсти.