Такой Максимилиан, граф Х. только в своём графском мире мог существовать. В другом классе общества была бы это великая особенность, в том был почти обычным. Граф Максимилиан, в близком круге называемый Максом, несмотря на пятьдесят с лишним лет, хотел ещё походить на молодого человека, равно в обществе женщин, как молодёжи. Ни возраст, ни опыт, ни родственные связи, ни образование и способности (потому что у него их было достаточно), не смогли из него ничего сделать. Полысел, одряхлел, состояние и здоровье потерял, не добившись ничего, кроме репутации хорошего дружка. Нельзя его было принимать всерьёз, потому что он ничего в жизни серьёзно не принимал. Развлекаться и жить удобно, казалось, были его единственными задачами. Милый и сладкий в обществе, как все эгоисты, Макс отлично был на обеде, на ужине, в салоне, но за границами этой внешней жизни никто ему на грош не давал веры, никто к нему уважения не имел, ни у кого не приобрёл себе значения. Когда-то был несколько лет женат, жена его умерла, а единственную дочку взяли на воспитание родственники, чувствуя, что Макс отцом бы для неё быть не сумел. Он тем временем вёл холостяцкую жизнь, ездил в Англию, просиживал в Ницце, иногда зимовал в Париже, а когда ему не хватало денег, время от времени появлялся на родине. Тогда он был желанным в обществах, потому что в постоянных путешествиях приобретал запас очень забавных рассказов и анекдотов, знал всевозможные знакомства Европы, отлично думал о людях, не хватало ему, увы, только того, чтобы себя познал и осудил суровей. Внешность вполне отвечала внутреннему значению человека. Макс был красивым мужчиной, а так как не хотел стареть, использовал для этого все средства, какие может добыть искусство омоложения, действительно удивлял всех своей вечно молодой физиономией.
В покой, в котором он с утра одевался, никто из профанов не имел доступа, там покоились под ключом тайны, силой которых граф, имея пятьдесят с небольшим лет, иногда походил за тридцатилетнего юношу; корсеты, сделанные в Париже, полупарички, полная аптечка косметики, помад, помадок, вод и водичек, порошков, щёточек, щипчиков и т. п. инструментов, препаратов и приборов. Один только камердинер знал, сколько в этом человеке было Божьего творения, а сколько произведения искусства. Никто другой не мог поручиться, были ли зубы его собственными зубами, был ли цвет волос приобретён в Париже, или такой, с каким пришёл на свет, или брови, чрезвычайно обычные, были делом кисти или природы, черпал ли румянец из коробочки или из крови. Такой же старательной была одежда старого модника, которому бельё шили в Париже, а костюмы в Лондоне. Один способ надевания перчаток, которые надевал с чрезвычайным старанием, уже его достаточно характеризовал. Обычно мучился над ними добрых полчаса, а часто три пары забраковал, прежде чем одна могла его удовлетворить.
Не знаю, могли ли когда-нибудь самые важные обстоятельства изменить хоть на минуту привычки этого человека; разумеется, что, прибыв теперь в Польшу, он был неслыханно огорчён её демократизацией, революционным духом и состоянием беспокойства, которые тут нашёл. К этому сильно прибавлялось то, что эти события уменьшили его доходы. Естественно, он видел одно спасение для Польши в Маркграфе, в объединении его с русскими и отказа от глупых, как он их называл, утопий. В салонах Маркграфа он встречал графа Альберта, с которым немного были в родственных связях, через какую-то прабабку; с другой стороны следует знать, что граф был родным дядей и ближайшим кровным Ядвиги. Через несколько недель после прибытия его в Варшаву, именно на следующий день после отъезда Ядвиги, утром вошёл к нему с довольно хмурой миной граф Альберт. Началась беседа о текущих делах, Макс резко выступал против всего движения, как к ведущему к погибели.
– Но это, – говорил он, – это явная социальная революция, это окончательная погибель той нашей прекрасной старой Польши. Меня удивляет только, что эта зараза революции охватывает даже здоровые умы, что тут всё настроено, так дивно расположено, что даже в защиту правды отозваться нельзя. La situation est grave.
– Да, – говорил Альберт, – а что удивительней, горстка людей, которая это движение создала, сумела его расширить, сделать его заразным и поэтичной стороной своих доктрин потянуть всё, что народ имел в себе наиболее горячего. Ничего более болезненного для меня не было, – прибавил он, – чем вид особенно одной души, одного ума, подхваченного очарованием этой борьбы, этот ум на самом деле заслуживал иную судьбу и должен был развиться в ином направлении.
– О ком же эта речь? – спросил Макс. – Если разрешено спросить.
Альберт вздохнул и помрачнел.
– Грустная эта история, – сказал он, – но как близкому родственнику тайны из неё делать не буду. Вы давно видели вашу племянницу, панну Ядвигу?
– О! Давно, год или больше, но уже тогда это милое создание показалось мне для своего пола и возраста слишком мужественным и демократичным, не видел её со смерти моей сестры; пребывает, возможно, за границей.