И Кутасова повели в кладовку при буфете: там имелись решетка в окне и замок на двери. А матрос-анархист Володя от лица всех сказал Амелину следующее:
— А ты, оказывается, политик. Словами убедить не смог, так решил обманом загнать в свою добровольную армию?.. Пустые хлопоты, напрасная надежда! Завтра утречком мы разлетимся отсюда, как вольные птицы чайки — которые мы и есть… А ты останешься скучать на этой ничтожной станции.
День этот, такой суматошный, наконец угомонился. На смену заступила ночь.
…На запасном пути, будто змея с отрубленной головой, протянулся эшелон без паровоза.
В теплушках было жарко — уголек-то рядом… Солдаты спали на нарах, доверчиво прижавшись друг к дружке — прямо как деревенские ребятишки на полатях. Один только белорус, притихший и грустный, сидел на корточках перед «буржуйкой», подкидывал ей в пасть антрацитную крупку.
…Спал на своём посту часовой, охранявший арестованного подпоручика. Караульный тулуп на нем был большой и теплый, словно стог, — в таком и не заметишь, как заснешь.
— Часовой! — позвал из кладовки сердитый голос Кутасова.. — Часовой! Ты как смеешь спать?
— Никто и не спит, — пробурчал часовой и проснулся. — А? Чего тебе?
— Выпусти меня. Или переведи куда-нибудь… Тут мыши.
— Ну и чего?
— Ничего. Я их боюсь, — раздраженно и стеснительно признался подпоручик.
— Ох, и вредный ты человек!.. Нашего суда не боишься, а мыша боишься, — с неодобрением сказал часовой. И, засыпая, добавил: — Чего их бояться? Мыш чистый, он хлеб исть.
…Спал и комиссар Амелин на скамейке посреди станционного буфета — крутился на этой скамейке, как грешная душа на сковородке. Его пекла малярия.
Рядом сидел с винтовкой между колен эстонец Уно, посасывая свою трубочку-носогрейку, и жалостливо качал головой. Когда Амелин спихнул с себя полушубок — видно, не в первый раз, — Уно снова накрыл комиссара, потрогал ему лоб.
— У-у, какой горячий… Можно трубку прикурить.
Амелин вдруг приподнялся и схватил эстонца за обшлаг шинели.
— Часовой!.. Товарищ часовой!.. Пропусти меня к Владимиру Ильичу. Прошу тебя всем сердцем… Я ему объясню. Что ж это получилось? Не сумел… Не смог… А ведь я для революции жизнь свою…
— Лежи спи, — добродушно сказал Уно и попробовал уложить комиссара на скамейку. — У товарища Ленина только делов — слушать твои несчастья.
— Товарищ часовой!
— Я не часовой. Я стрелок Уно Парте… Охраняю тебя от всякие дураки… Не бойся, спи.
Комиссар смотрел на него не мигая, что-то соображал. Потом сказал отчетливо, словно и не в бреду:
— Матрос! Ты в корне неправ. — И он погрозил эстонцу строгим пальцем.
— Я не матрос. Я стрелок Уно Парте.
— Запомни, матрос, — продолжал комиссар, — Красная Армия не подавит свободную личность!.. Она даст простор…
Эстонец усмехнулся.
— Ты умный потом. Надо было тогда так красиво сказать! Теперь молчи, спи.
Амелин послушно улегся на скамью. Уно намочил из фляги-манерки тряпицу, пристроил комиссару на лоб и снова запыхтел своей трубочкой. Но не надолго. Комиссар рывком сел на скамейке и уперся в эстонца дикими малярийными глазами.
— Я стрелок Уно Парте, — сказал он тревожно. — А ты кто?
— Я тоже, — ответил эстонец.
Утро началось как-то непонятно. Сонными мухами ползали по перрону солдаты — кто с заплечным мешком «сидором», кто с чайником. Впрочем, чайники были ни к чему. Торчал, правда, из стены медный кран и над ним имелась заманчивая надпись «КИПЯТОК». Но корытце под краном было до краев заполнено льдом, а из медного носика, словно замерзшая сопля, торчала сосулька.
Перед станционным буфетом сидел, грелся на зимнем солнышке эстонец Уно. К двери буфета была прилеплена бумажка «КОМИССАР 38-го ГРЕНАДЕРСКОГО ПОЛКА АМЕЛИН Д.С.».
Подошел рябой солдат, почитал эту бумажку, потом оторвал краешек: не из баловства, а для дела — соорудить самокрутку.
— Зачем портил? — строго сказал Уно.
Солдат офызнулся:
— Ты, Уно Гансович, при своем комиссаре прямо как цепной бобик стал… И какой тебе в этом интерес?
Уно посопел своей черной трубочкой и неохотно сказал:
— Есть один интерес… Но это секрет.
— А ты поделись, — попросил рябой. — Я ведь, знаешь, не из колокольчиков. Языком зря бить не буду.
— Аустрийские ботинки, — сообщил эстонец, понизив голос. — Двойные подметки, спиртовой кожа… Тут медный заклепочки, тут и вот тут стальной подковки…
Солдат жадно ждал продолжения.
— Завтра, ну послезавтра комиссар будет получать целый вагон такие ботинки… Дадут добровольцам Красной Армии, а больше никто не дадут. А мне дадут. Две пары.
И эстонец с торжеством поглядел на рябого. Тот заволновался:
— Иди ты!.. Австрийские! Это ж неизносная обувка!
Подошел тщедушный солдатик, поднялся на цыпочки и тоже оторвал от комиссарской записки на козью ножку.
— Шамарин! — обрадовался ему рябой. — Слыхал, какая весть? Уно Гансович, ему можно! Он мужчина-кремень, трепать не станет!