Правда ли, например, что судовой врач, тот, что нашел мясо превосходным, покончил с собой? Такой поступок мог бы хоть в какой-то мере обелить его. Но Эйзенштейн избрал другой вариант. Самоубийство это доказывало бы, что, будучи представителем науки, врач осознал совершенную им непростительную ошибку, покорившись безрассудным требованиям, уступив блажи начальства, тогда как по характеру своих занятий он в глазах матросов был человеком, на которого военная дисциплина не распространяется. Прошел слух, что в свое время он придерживался передовых взглядов. Возможно, из-за этого слуха во Франции и приняли версию о самоубийстве. Было как-то соблазнительно представить себе человека, который, хотя давно вырвал из сердца революционные идеи, все еще способен судить себя, свои поступки в свете идеалов молодости. Такие случаи не столь уж редки. Итак, в представлении французов, врач бросился в свою каюту, повернул в двери ключ, схватил пистолет, зарядил его, в последний раз взглянул на фотографическую карточку молодой женщины, стоявшую в круглой рамке на письменном столе, и т. д. и т. п. Такова была версия, подсказанная чувством. Версия, подсказанная требованиями морали. Версия абсурдная, поскольку она приписывала врачу добродетели, которые превратили бы его в нашего союзника, если бы только он ими обладал. Эту версию предпочел бы и Симон. Он был еще в том возрасте, когда от врага чего-то ждут. «Сообщали также, — говорил рыжий, — что корабельный священник перешел на сторону матросов, то ли желая быть заодно с будущими победителями, то ли повинуясь чувству милосердия». Эйзенштейн отбросил и эту версию, но на сей раз Симон одобряет его решение. Не надо случайной правды. Ведь священники не были по эту сторону баррикады, даже если один из них и выбрал бы такой путь. Нам важна, нас волнует главная правда. А главная правда в том, что на борту «Потемкина» в итоге произошло расслоение, и притом вполне закономерное. То расслоение, какое бывает всегда. С одной стороны — матросы, включая колеблющихся, с другой — офицеры. Говорили, впрочем, что были и исключения. К примеру, тот офицер-механик, который перешел на сторону восставших и удостоился того, что Жорес упомянул о нем в «Юманите». Упомянул не только потому, что в результате «Потемкин» мог благополучно продолжать курс, важнее другое. Его переход означал, что сама Россия, если представить ее себе в образе гигантского корабля, прекрасно обходилась без офицеров и командира. Народ, объединившись с интеллигенцией, мог управлять всеми делами нации. В ту эпоху, при тогдашнем состоянии промышленности броненосец был одним из наиболее сложных и наиболее тонких сооружений. И то, что этот плавучий завод мог несколько дней обходиться без офицеров, идти заданным курсом, вести огонь, поддерживать связь с другими кораблями, координировать свои действия с сухопутными силами, войти в порт и выйти оттуда, в огромной мере способствовало развенчанию во всей Европе мифа, будто известные социальные прослойки имеют право на непомерно большие привилегии под тем предлогом, что они, мол, незаменимы…
Слушая объяснения рыжего, Симон все больше восхищался предвидением Жореса. Тело убитого матроса выставили в Одессе на молу. Жорес сказал об этой церемонии всего лишь одну фразу, которая теперь, благодаря фильму Эйзенштейна, звучала особенно убедительно. Он сказал: «Замечательная мизансцена Революции». Именно так и было. Тело убитого Григория Вакулинчука и впрямь стало главным действующим лицом трагедии, фоном для которой служил амфитеатр одесского порта, море, корабль, стоящий на якоре, и огромная толпа, воодушевленная едиными чувствами, как хор в античной трагедии. Мертвый герой становится как бы катализатором гнева этой толпы, собравшейся вокруг него. Мертвец призывал к оружию громче, чем любой живой. Вот оно, трагедийное искусство нашей эпохи! Вот наш Софокл, наш Еврипид. На груди героя нашего времени лежит записка со словами: «Погиб из-за тарелки супа».
На экране сцена, где казаки стреляют по обезумевшей от страха толпе. В зале не было ни одного зрителя, не знавшего этой сцены еще до того, как он увидел фильм. Ни одного, для которого образ царской России не связывался бы с бессмертным образом детской колясочки, катящейся под пулями по ступеням монументальной лестницы, что ведет от бульвара к морю. И когда солдатские сапоги отбивают такт, как на параде, все понимают, за что погиб матрос Григорий Вакулинчук, почему вспыхнуло пламя, охватившее весь город, и почему, наконец, когда «Потемкин» проходит перед флотом, нацелившим на него дула своих пушек, к нему вместо белого зловещего дыма залпов несется безмолвное «ура» матросов и видны улыбки и руки, посылающие привет, — это они творят историю… Слово «Братья!» появляется на экране. «История нашего века и нашей жизни — вот она, вся здесь, — думает Симон Борд. — Это форштевень победоносного «Потемкина» глубоко рассекает волны, подобно тому как плуг взрыхляет перед севом землю».
СМЕЮЩЕЕСЯ МОРЕ