Шевченко, с которым мы вместе учились в пятом «Б».
Оленка не успела досказать историю своего замужества, так как что-то ее обеспокоило, она
защелкала тормозами, сбавила ход, осторожно въехала двумя колесами на тротуар, прижала
машину справа так, чтобы не мешать движению на дороге, и выключила зажигание.
— Вот и приехали. Здесь я живу. Прошу в дом! — открыла она дверцу.
— Да неудобно. Разве чтобы увидеться с Николаем…
— С Николаем я сама виделась в последний раз в сентябре сорок первого. Погиб наш Паныч.
Над Киевом сбил «мессершмитта». Его самого тут же подбили, на одном крыле тянул мой Микола
«ястребка» к своему аэродрому, тянул и не дотянул…
Грусть появилась в глазах, глуше стал голос.
Олена Павловна занимала в многоэтажном просторном доме, наверное, самую тесную
однокомнатную квартиру.
— Мала хата, но для меня площади достаточно. Здесь ночую, а жизнь моя там, в саду, в
лаборатории. Приезжаю сюда каждый день, потому что здесь Николай, здесь — Поликарп…
На стене рядом — три портрета. Посередине — Поликарп. Я его заметил сразу, видимо,
настоящим художником был фотограф, увековечивший молодого, в расцвете сил отца Оленки. Он
его посадил перед аппаратом так, что полностью закрыл от объектива неживой глаз и
исполосованную сабельным ударом бровь, снял его не в профиль и не анфас, а в так
называемый полуоборот. На лице не видно ни единой оспинки, зато оно было темно-бронзовым,
будто делался этот снимок с талантливо вылепленного скульптором бюста. Могуче,
монументально выглядел на портрете Поликарп. А по обе стороны от него — юноша в форменной
фуражке пилота с яркой кокардой, настоящий красавец, в чертах которого нетрудно было узнать
Паныча, длинного, самоуверенного подростка школьных времен, и девушка, эта же Оленка, с
бусинками глаз, полных смеха и иронии и неисчерпаемой энергии молодости.
Я стоял перед портретом Поликарпа, как верующий перед иконой, ждал, что о нем скажет
Оленка.
— Нет Поликарпа… — полушепотом вздохнула она. — Нет отца…
И тогда я робко поднял на нее глаза, без слов спрашивал, и она меня поняла.
— Почему — Павловна? О Макар, это история… Тысяча и одна ночь. Романтика… Чистой
воды романтика. Теперь такого не бывает…
Она выдвинула ящик, достала старенький школьный гроссбух, в наши довоенные времена
именовавшийся «общей тетрадью», подала мне.
— Если хочешь знать, кто такой Поликарп, — прочти. Читай то, что обведено красным. Это
самое важное. Будешь читать?
— Обязательно.
— Вот и хорошо. Я пока схожу в гастроном и займусь хозяйством. Будь как дома…
Деревянная пуговица!
По-школярски насмешливо сверкнула задиристым взглядом и закрыла дверь. Минуту спустя
взревел мотор «Запорожца», потарахтел, стал удаляться, и вскоре вес стихло.
Я раскрыл тетрадь.
Чем-то знакомым и одновременно таинственно-загадочным, давним повеяло от пожелтевших
листиков разлинованной в клеточку бумаги, от старомодного почерка с наклоном вправо, от
каждой буквы, выписанной почти отдельно и очень старательно. Я никогда не видел почерка
Поликарпа, но почему-то сразу же его воспринял, поверил без колебаний, что именно так писал
этот мужественный человек, светившийся со стены окаменевшим бронзовым лицом.
С благоговением и внутренним трепетом вникал я в каждое слово, выведенное старательно,
подсознательно понимая, что вникаю во что-то необычное, заглядываю в душу незаурядную, в
жизнь особую. На первой странице в заглавии стояло: «Сугубо для Оленки». Затем крутым
росчерком: «Самые яркие страницы жизни рядового солдата революции. Прочесть только после
завершения автором жизненного пути».
Таинственностью и романтичностью повеяло от одного уже названия. Поэтому я на миг
замер, еще и еще раз пробегая глазами каждую букву, каждое слово, будто искал в них какую-то
неточность, какую-то загадку, а на самом деле просто не решался остаться наедине с голосом
человека, который в свое время был моим кумиром. А вот теперь, уже на склоне лет, когда
пришло время выискивать самые яркие страницы из пережитого, этот необычайный человек
должен со мной говорить, как живой с живым.
Я прикипел глазами к портрету. Всматривался в каждую черточку лица, восстанавливал в
памяти живой образ человека, которого когда-то так тщательно рассматривал на пионерском
собрании. На том, живом, лице таким неуместным был синевато-розовый шрам, глубокие оспины
сильно портили его выдубленную всеми ветрами и опаленную горячим солнцем тугую,
эластичную кожу, а неживой глаз увлажнялся под рассеченной нависшей бровью. На портрете
фотограф не оставил ни одного из этих недостатков, которыми не природа наградила этого
человека… И перед тем, как перевернуть заглавный лист, я подумал: как это хорошо, что