– Не совсем. Умерли двое из них. Такая вот незадача. Они сражались за меня долго, почти пятнадцать лет, и попортили мне много крови. Так что…
– А где тогда отец Микария? – Я решила все выяснить до конца.
– Отец Микария был моим мужем. В смысле, первым официальным мужем, – уточнила Тили.
Агелена что-то посчитала на пальцах правой руки – пальцев ей явно не хватило, она перешла на левую, потом уставилась на Тили, приоткрыв рот.
– Что еще? – вздохнула Тили.
– Микарию ведь шестнадцать?
– Шестнадцать. Не беспокойся, он не отличается повышенной сексуальной возбудимостью. Кажется, именно такой анализ Марго тогда поставила Доломею.
– Значит, нашему папе было одиннадцать, когда родился Микарий?
– Точно. Микарий родился в семьдесят третьем.
– А ты только что сказала, что эти двое предполагаемых дедушек сражались за тебя почти пятнадцать лет.
– Неделя занятий математикой не прошла даром! – закатила глаза Тили. – Да, они портили мне жизнь и тогда, когда я уже вышла замуж. Пришлось от них избавиться. Поверьте, эти люди не стоят сожаления. Они были никчемны. Только представьте – потратить всю жизнь на одну-единственную страсть к женщине!
– А где же папа маленькой Тегенарии?
Вероятно, я спросила это слишком громко, потому что тут же почувствовала, как между нами натягивается легкая и всезаглушающая паутина тишины.
– Да… – задумалась Авоська. – Ты же родила девочку! Должен быть папа. – Она пошатнулась и схватилась за край стола руками. Странно, но в то мгновение ее слабость подбодрила меня – не одна я оказываюсь слабовата здоровьем при таких невероятных откровениях.
– Отец Тегенарии появился после третьего законного мужа. Но… он тоже умер, – спокойно объяснила Тили.
– Что значит – третьего? – спросила Авоська.
– Что значит – тоже умер?.. – подпрыгнула я.
– А разве вы не знаете, – вкрадчивым голосом тихо произнесла бабушка Рутейла, – что многие паучихи… – она встала и взяла свои распущенные волосы обеими руками, разводя их в стороны, словно раскрывая мохнатые крылья за спиной, – после оплодотворения съедают самцов?!
Мы с Агеленой вскочили. Сознаюсь – я едва удержалась, чтобы не броситься под стол.
– Взаправду? – шепотом спросила Агелена.
– Как это?.. – шепотом спросила я.
– Крибеллюм и карамистр! – крикнула Тили, отпустила волосы и подняла руки вверх.
Я не стала себя больше сдерживать и бросилась под стол. Агелена тоже восприняла этот выкрик бабушки как заклинание и заползла ко мне. Мы больно столкнулись коленками.
– Девочки, вы что? – Тили наклонилась. Ее волосы легли на пол. – Это я назвала прядильные инструменты паука. А вы что подумали?
– За-за-зачем ему прядильные инструменты?.. – На всякий случай я отползла от волос на полу подальше.
– А это, внученька, чтобы прясть из бородавок паутину!
– Каких еще бородавок? – стуча зубами, спросила Агелена.
– Это очень-очень просто! – Тили выпрямилась, и нам теперь были видны только ее ноги в коротких замшевых сапожках. – Бабушка, а почему у тебя на брюшке такие борода-а-авки?.. Это затем, внученька, чтобы вытягивать из них паутину! Бабушка, а зачем тебе паутина? Чтобы ткать кокон, внученька! Бабушка, а зачем тебе кокон? Чтобы упаковать в него ничтожного самца, впрыснуть внутрь желудочный сок, а потом выпить всего, как коктейль через соломинку-у-у! Нет, серьезно. – Тили перешла на нормальную речь и опять заглянула под стол. – Вы что, не знаете, что у пауков наружное пищеварение? Чего это вы трясетесь? Может быть, вместо того чтобы задавать неприличные вопросы, пойдете поиграть на солнышке во дворе?
Мы пронеслись через длинный коридор смерчем.
Смех бабушки Руты катился за нами рассыпанными бусинами.
Я перебираю в руках не понравившееся маме ожерелье и думаю, что матовость жемчуга, его спокойная обтекаемость и умение превращать дневной свет в осязаемую молочную теплоту почти живого организма больше напоминает застывшие в вечности слезы ребенка, чем рассыпавшийся смех безумной женщины. Или жемчуг – это не слезы, а капли молока?.. У Руты первые две недели молоко текло по рубашке – она часто ходила с мокрыми пятнами на груди, а однажды наклонилась, чтобы положить поевшую девочку в качающуюся колыбель, и с ее сосков сорвалось молоко. И я видела, как молоко, падая продолговатыми бусинами, успело захватить в себя за время полета к полу почти все свечение полдня, и когда Рута выпрямилась и зажала груди ладонями, воздух порозовел предчувствием заката…
Нет. Смех Руты – это разбитый хрусталь, холодный и веселый.
Она сдержала свое обещание – мы с Авоськой никогда не видели ее больной. В том представлении, которому обычно сопутствуют страх, преодоление боли, страдание, уныние и нервическая капризность отчаявшегося человека. Рута была прекрасна всегда. Всегда – весела, заботлива и непредсказуема.