Осторожно, но решительно свернув разговор, он откланялся. Машенька явно не хотела его отпускать, что-то такое незначащее спрашивала, показывала, просила прочесть… Так и казалось, что вот-вот задаст какой-нибудь вопрос, бессмысленный и во всей красе любопытствующей неуместности: «А как же вы полагаете, все так вышло-то, с Ипполитом-то Михайловичем?» – или еще что-нибудь в том же роде. Однако, удержалась, за что Измайлов немедленно преисполнился к ней благодарности. После подивился себе: отчего это он сам, все решив, еще испытывает какие-то вполне отчетливые человеческие чувства? Вроде бы невместно уже. Надо о чем-то таком думать… О чем подумать уместно в его положении, инженер так и не успел сообразить до окончания тягостных прощаний. «А ведь она после корить себя станет, что не разгадала теперь, не удержала… Плакать будет, чего доброго,» – вдруг подумал он, и на теплой человеческой волне этой сочувственной мысли поднес к губам небольшую пухлую руку Марьи Ивановны и почтительно поцеловал.
– Спасибо вам, Марья Ивановна, за привет, за ласку, за все…
Машина рука ощутимо вздрогнула, и он вмиг понял, что расслабившись, открылся неумеренно.
– Что? Почему? – немедленно затревожилась хозяйка приисков. – Почему вы так сказали? Вы как будто прощаетесь. И все эти объяснения… Про зиму… Разве нельзя потом? Вы… Вы что, уехать решились? Бросаете нас? Признайтесь, Андрей Андреевич!
Голос Марьи Ивановны дрожал и переливался, как горлышко у певчей птички в клетке. В Сибири их часто держат в придорожных трактирах в общей зале для развлечения гостей. Когда певунья перестает петь или, что случается чаще, умирает, ее выбрасывает вон и сажают в освободившуюся клетку новую.
Измайлов поморщился. Вот только не хватало нынче начать кого-нибудь жалеть. Хоть бы и Опалинскую…
– Я не собираюсь никуда уезжать из Егорьевска, – ровно сказал он, и это была сущая правда. Маша облегченно вздохнула, а Измайлов немедленно ощутил себя виноватым.
«Господи, да избавлюсь ли я от этого треклятого чувства хоть на твоем пороге!» – искренне взмолился он, и тут же внутренне усмехнулся неуместности этой искренности в его, атеиста, устах.
Чувство своей собственной, личной вины за все, когда-то, в молодости, весьма угнетало его, но потом он прочел в каком-то высокоумно-напыщенном, но не лишенном здравости мысли труде: «ощущение своей вины перед страдающим народом является лакмусовой бумажкой передовой российской интеллигенции», – и как-то слегка успокоился на свой счет. Поскольку точно определить, где кончается народ и начинается «не народ» не мог никто и никаким способом, то получалось, что волноваться не из-за чего. С тех пор Измайлов воспринимал свое чувство вины, как нечто природное и имманентно ему присущее, тягостное, но тем не менее вполне нормальное, такое же, к примеру, как ранняя лысина или склонность к нервному поносу.
Когда Измайлов вышел во двор и скрылся из вида окон Машиных покоев, новая мысль пришла ему в голову. «А ведь нехорошо в доме с собой кончать, – подумал он. – Большинство людей суеверны неисправимо, и не мое дело их за то осуждать. Дом, он по определению должен быть местом надежным, безопасным от всякой нечисти. А какая ж безопасность, ежели тут висельник висел? Или, к примеру, задушили кого… Нет, кончать с собой надо в каком-то более потребном месте. Не в чистом поле, конечно, да это и вообразить нельзя. Надо, чтобы укромно было, но людей не поганило. Вот, амбар, к примеру, подходит. Или конюшня. И технические проблемы сразу решатся…» До того Измайлов долго и серьезно, с инженерной точки зрения, думал о том, как бы это все обустроить технически, чтобы было просто и надежно одновременно. Все придуманные им «домашние» варианты получались весьма спорными. Понятно, что в сарае или амбаре все это решить легче.
«Да и чего тянуть? Надо кончать скорее, – сказал сам себе Измайлов. – Вот этот вот, старый гордеевский амбар ничем других не хуже. А то, чего доброго, начну еще сам себя уговаривать, выдумаю чего-нибудь такое, за что позже стыдно станет… Когда это – позже?… – с подозрением спросил он сам себя. – Вот именно! Уже и началось. Надо – сейчас! Главное, чтобы не подглядел никто и не помешал.»
Решив так, Измайлов исподтишка, но тщательно огляделся. Никого из домашних или слуг во дворе нету. Из окон? Нет, из окон тоже никто не смотрит. Да и поздно уже, скоро темнеть начнет. Марья Ивановна уверена, что он ушел, и также любому скажет. Еще раз внимательно осмотрев двор, Измайлов решительно направился к старому амбару, у которого, кроме выходящих на улицу ворот (чтобы телега могла въехать), была еще небольшая, ниже человеческого роста дверца со стороны огорода. На дверце висел большой замок, впрочем, не запертый.