Все зашевелилось, как будто бы ожила картина в детской игре про «море волнуется…». Отец Андрей вышел из горницы и сел в большой комнате за стол, с явным намерением дождаться жену. Загоруев судорожно, словно слепой, искал штаны и одновременно скреб все, до чего мог дотянуться. Все его белое, дородное, но без капли лишнего жира тело покрывали длинные красные полосы.
Иван зло сплюнул и вышел из избы.
Мать он отыскал в сарае, где она только что задала корм кабанчику. Кабанчик за загородкой весело хрюкал, крутил хвостиком и тыкался пятаком в распаренную тюрю.
– Помираешь, значит? – тяжело спросил Иван.
– Да вот, скрутило что-то, думала совсем концы отдам, – невозмутимо сказала Настасья, распрямляясь и глядя на сына из-под приставленной козырьком ладони. – На грибы вчерашние грешила. Хотела тебя позвать, попрощаться. А после и отпустило, слава Господу.
– А Фаня-то с Загоруевым откуда взялись? – Иван чувствовал себя обескураженным той легкостью, с которой мать врала ему прямо в глаза.
– Дак свидание у них тут. Она у него агентка. Сведения какие-то доставляет. Полицейские дела. Я в то не мешаюсь. Себе дороже. А за постой он исправно платит.
– Господи, гадость-то какая! – поморщился Иван. В принципе, он давно догадывался о чем-то подобном, но не брал на себя труд задуматься повнимательней. – В моем доме…
– Это мой дом, сынок! – спокойно сказала Настасья. – Ты здесь месяцами не бываешь. У тебя есть в Егорьевске квартира, да у Гордеевых, да сорокинская сударушка еще… Там ты и живешь. А туточки – я одна. Мне этот дом когда-то Иван Парфеныч купил…
– Так ты что же, выгоняешь меня? – не понял Иван.
– Я тебе объясняю, – возразила Настасья. – Неужто ты думаешь, что, ежели б ты с матерью жил, тут что-то такое могло бы быть? То, что ты «гадостью» называешь? Да только ты же уж давно мать на гордеевские сребреники променял…
– Мама, ты говоришь чушь! – рассердился Иван. – Какие сребреники? Что брат с сестрой мне выучиться дали и к делу пристроили, на том большое им спасибо. Могли бы того и не делать. Отец-то, насколько я понимаю, пока жив был, как-то не торопился меня признавать…
– Да ведь и они тебя к делу-то семейному не подпускают! – воскликнула Настасья. – Будто ты им не брат, а наемный работник. Все знают, как ты, спины не разгибая… Сколько уж ты на них отпахал, давно долги-то вернул…
Иван молчал, и Настасья продолжала, распаляя сама себя.
– Слова твои хоть горькие, да истинные. Иван Парфенович и вправду нас с тобой признавать не хотел. Денег давал, подарки носил, разговоры разговаривал, постель мою 12 лет мял, а чтобы рядом с собой посадить – шиш тебе, Настасья! Да неужто я глупее, некрасивее, или уж худороднее его Марьи была?! Ничуть! Он говорил, детей тревожить не хочу. Машенька у меня хромоножка, сложения нервного… Детей! А что ты – тоже ему дитя, про то он и не думал. И что ж? Неужто им, детям-то его, со мной бы хуже стало, чем с этой Марфой, палкой засушенной! А что вышло-то, что вышло, ты погляди! Петя его – не нести, не бросить, – вечно пьяненький, как отец умер, женился не поймешь на ком, да к делам непригодный с самого начала. Хромоножка теперь все на себе тянет. Да где ей!…
– Мать, – перебил Настасью Иван. – Ну ладно, отец тебя когда-то обидел, в жены не взял, в полюбовницах оставил. А ты, между прочим, могла в любой момент и отказаться. Силком Иван Парфенович точно не стал бы. Но это дело прошлое… Ты мне лучше вот что объясни: священник-то с Фаней и Загоруевым здесь причем? Ты же с этим Загоруевым чаи пила, дружилась по-всякому. Я думал, у вас полное взаимопонимание душевное. А теперь оказывается, что он тебе еще и деньги платил, общее государственное дело делали… За что ж ты его так?
– Да я ж сказала, случайно получилось… – Настасья повела глазами, поправила платок. От ее недавнего пыла вдруг как будто бы не осталось и следа. Иван ощутил внезапно подступившую к горлу тошноту. «Грибочков поел!» – с горькой усмешкой подумал он и, не попрощавшись с матерью, вышел из сарая.
Настасья осталась одна, почесала просунувшийся из-за загородки пятак кабанчика, потом присела на выдающуюся из стены приступку, уставила локти на колени, спрятала в ладони лицо.
– Нежности ему захотелось, оборонить ее от всего, – пробормотала она себе под нос, ощущая ладонями теплоту своего дыхания. – Нету ее в мире, нежности-то. Звери все. Кто рычит, кто воет, кто так… молча всех жрет. И никто никого не жалеет… Вот и тебя, Борька, осенью зарежут! – ожесточенно сказала Настасья наевшемуся кабанчику, который, высунув башку и ласково похрюкивая, пытался игриво ухватить хозяйку за подол платья.
– Вероятно, теперь, когда я вашим попечением остался жив, мне следует разобраться-таки в том, что вокруг меня происходит, – задумчиво сказал Измайлов. – Как вы полагаете, Элайджа?
– Хм-м, – сказала Элайджа, что можно было истолковать любым способом.