- Не надо обманывать меня! В твоем труде обнажена бренность и суетность человеческого бытия - будь человек гением, будь он болваном. Вот в чем суть твоей работы. И ты хочешь, чтобы воин пошел в бой, на смерть за мое дело, прочитав твой труд? Ты думаешь, он пойдет сражаться с Персией, познакомившись с твоим спокойным юмором? Я уже не говорю о том, что главное действующее лицо в твоей работе не герой или борец, но зависть. Почитай тебя - так выходит, что взлеты и падения героев следствие только одного - человеческой зависти?! И ты хочешь, чтобы это читали мои легионеры? У тебя все погибали от зависти - все до одного! А где же законы развития? Где логика борьбы?! Где предначертания богов?! При чем тут зависть?!
- Оглянись вокруг, - сказал Плутарх. - Разве те, с кем ты начинал, не завидуют твоему теперешнему величию? Разве они твои союзники? Или ты им веришь? Разве у них не отвисает губа, когда при них говорят о твоих успехах? Разве у них не горько во рту, когда народ рукоплещет тебе, а их не знает вовсе? Разве они не будут ликовать, если ты падешь?
Наместник долго молчал, а после стал говорить, словно отдавая команды:
- Ты живешь в Афинах, которыми правит Рим. Чтобы жить здесь, ты должен утверждать мое дело. Я обязан быть с тобой резким наедине для того, чтобы на людях выражать знаки уважения. Так что прости меня за резкость, но резкость во имя дела величия нации будет прощена историей.
- Историю создают историки.
- Верно. Но лишь та книга уйдет в историю, которая будет напечатана. А право печатать отныне даю я. Писать для ларца - глупо. После твоей смерти дети выбросят ларец, как старую рухлядь, а рукописи испортит дождь: об этом позаботятся мои люди из архива. Эрго: в таком виде твоя книга не может стать историей. Я запрещаю ее.
- Это произвол.
- Вероятно. Но это произвол над личностью Плутарха во имя блага и величия нации.
- Ты убежден, что нация во имя своего величия должна унизить Плутарха?
- Я хочу спасти твою книгу. Я друг тебе, потому что ты Плутарх. Каждая глава должна быть сопровождаема выводами, которые бы ясно и недвусмысленно выражали твою позицию. В этих кратких выводах ты обязан будешь отчетливо высказаться по поводу того, что ты считаешь хорошим, а что плохим. Не бойся громко порицать зло и дважды повторить имя героя. Кстати, сцена, где Алкивиад царапается во время борьбы, прекрасна, я смеялся, как сумасшедший.
"Он из мелких торговцев, - понял Плутарх. - "Смеялся, как сумасшедший" фраза, которую говорят торговцы с нечистой кровью".
Плутарх написал к каждой главе "Сравнения". Они содержат выводы. Эти выводы надо читать особенно внимательно - они поразительны.
Плутарх умер за столом примерно через четыре месяца после беседы с наместником из Рима. Тогда не знали, как называется эта моментальная смерть за рабочим столом. Сейчас эта болезнь общеизвестна - инфаркт миокарда.
* * *
...Приехал к Бардему. Замечательный он человек - умный, тонкий. Его известность далеко перешагнула границы Испании. Ему сейчас трудно, он уже много лет ничего не может поставить в кинематографе. Он выходил на демонстрации протеста и не просто выходил, а возглавлял колонны патриотов. Три раза его арестовывала полиция.
- О чем я мечтаю? - переспрашивает Бардем. - Я мечтаю, как и положено идиоту, о невыполнимом. Я мечтаю поставить Лорку во МХАТе. Дико, да?
Близорукие глаза его за толстыми стеклами очков большие, доверчивые, грустные и честные, глаза замечательного художника, который не предает себя ни в чем - ни в творчестве, ни в политике. Он не снял ни одной картины для заработка. А предложения сыплются со всего мира - при мне к нему звонили из Рима и Парижа, предлагали снять музыкальную комедию.
Большой, улыбчивый, добрый Бардем меняется.
- Нет. Нет. Нет. Не буду. Нет.
Ответы его категоричны, лицо жестко, непреклонно.
- Предательство всегда начинается в мелочах, - задумчиво говорит он мне. Кажется, пустяк, что изменится? А изменится все - солнце, любимая женщина, мир, стихи Лорки. "И надо ни единой долькой не отступаться от лица. И быть собой, собою только, самим собою - до конца"...
В огромном госпитале Ла-Пас я поднимался на лифте вместе с моим новым другом, главным врачом родильного дома. На третьем этаже в кабину вошла сестра милосердия в фиолетовом - до того он был чистым, в скрипучем - до того он был накрахмален - халате, с новорожденным на руках. Ребеночек кряхтел. Сестра, приподняв марлевое покрывало, заглянула в лицо ему, стукнула его по спинке, чуть встряхнула, подняла над головой и сказала: "Кричи, испанец!"
Двери лифта раскрылись. Мы вышли на галерею. Под нами лежал Мадрид в знойном вечернем мареве - огромный город, нежный город, любимый мой город отныне и навсегда.