Днем у бабушки Алевтины собрались ее подруги, сельские старушки, – повидаться с товаркой, поглядеть на новых жильцов, попить чай и попеть песни. Хлопьянов купил в магазине красного вина и кулек конфет. Бабушка Алевтина вскипятила толстый, с прозеленью самовар. За длинным столом уселись женщины в чистых платках, с коричневыми морщинами, поглядывали на Хлопьянова и Катю подслеповатыми умными глазами, осторожно выведывали, кто они и откуда, чего надумали поселиться в их забытом Богом краю, какая польза будет от них местному люду. Катя отвечала, как могла, старалась утолить любопытство женщин. А Хлопьянов налил в зеленые стаканчики красное вино и сказал:
– Выпьем за знакомство. И если согласитесь, то песни попойте!
– Да мы уже забыли песни-то! – отвечали старухи.
– Да у нас и голоса поувяли!
– Чего нам петь, с какой радости!
– Ладно, бабы, сперва выпьем, потом увидим!
Длинная, с редкими зубами старуха оглядела всех синими повеселевшими глазами, подняла чарочку, чокнулась с товарками. Выпив, отерла губы краем малинового платка.
Разговорились, оживились, потянулись к конфетам. Аккуратно разворачивали, откусывали, клали конфету на разложенный фантик.
– Какую песню споем? – спросила подруг длинная старуха.
– «Виноградо-зелено»!..
– Али «Озеро глыбоко, белой рыбы много»!..
– Али «Ой вы горы, горы крутые»!..
– Нет, давай сперва «Как во наших, во полях»!.. Начинай ты, Елена, а мы подпоем…
Та, которую назвали Еленой, с блеклым грустным лицом, на котором тихо светились печальные серые глаза, вздохнула, словно вспомнила о какой-то заботе. Задумалась, отвернувшись от стола с самоваром, винными стаканчиками, горкой конфет. Казалось, глаза ее не видят тесного, уставленного застолья, а устремляются в иную даль, отыскивая в ней забытые очертания холмов и полей с кромкой других деревьев, другой зари, другой безмолвной птицы, пролетающей под тихим дождем. Голосом слабым, потупясь, не пропела, а негромко сказала:
И вслед ей нестройно, слабо, как несколько враз прозвучавших стонов, откликнулись женские голоса. Будто по высохшим камышам пробежало упавшее из неба дуновение ветра, и чахлые стебли нестройно заколыхались.
От этих тоскливых шумящих слов, от нестройных разрозненных голосов, которые разметал и расплел неведомый ветер и которым, казалось, не суждено было сплестись и собраться, Хлопьянов почувствовал, как его бренное тело стало уменьшаться и таять, а душа, наполняясь страданием, воспарять и расти. Он уже не сидел на лавке, а витал где-то у потолка над столом, над старушечьими головами, на разложенными у чашек фантиками и серебряными бумажками, – под смуглой деревянной матицей, у тусклого образа и ржавого ввинченного кольца, где когда-то крепилась зыбка и лежал младенец.
Старухи умолкли. В мгновенной тишине снова раздался негромкий, бесцветный голос Елены, положившей на стол свои большие, бессильные руки.
И вслед ей, громче и слаженней, все в одну сторону, повинуясь усиленному дуновению, согнулись сухие метелки и стебли, полегли тростниковые листья, – голоса, нагоняя один другой, складывались и свивались общей печалью:
– Как под этой да вербой… – рассказывал смиренный голос Елены, знающей все наперед, повествующей историю его, Хлопьянова, жизни. Смиряясь, соглашаясь с уготованной ему долей, внимая рассказу старухи своей верящей, любящей душой, он не отвергал в прожитой жизни ни единой минуты, ни единого дарованного ему мгновения. Благодарный за эту жизнь, вверял ее завершение этим северным поющим старухам. Они ведали ее концы и начала, раскрывали ему, как он прожил ее, где, на каком последнем слове и вздохе, ее завершит.
Это он, Хлопьянов, лежит на теплой сухой траве, в неярком свете угаснувшего лета, среди тихого стрекота невидимых малых кузнечиков. В серебристой шелестящей листве кудрявого дерева застыло белое облако. И так сладко лежать, дремать, слышать милый стрекот кузнечиков. Прощать и любить и быть благодарным за это бледное русское небо, и белое облако, и высокую, едва различимую птицу, и любить, и прощаться.
– Он убит и не убит… – продолжала Елена, шевеля выцветшими губами, вглядываясь потусторонним взглядом в бесконечную даль, где сходились нити и лучи этой временной жизни, превращались на мгновение в ослепительную бесцветную точку, а потом расходились в другое бытие, в иное, неземное пространство.